Выбрать главу

Разуверился в силе советской власти и себя отделил от нее. Решил сам заботиться о своем интересе, сам спасаться, применяя, как учил батя, свою хитрость и ловкость.

Остатки полка, разместившиеся на ночлег в колхозном овине, окружили фашисты. Кто стрелял, тот погиб; он, Николай, сдался.

— Итак, Николай Иванович, уточните, при каких обстоятельствах вы вступили в полицию Хелмского лагеря военнопленных — закурил Харитоненко, пододвинул к Мисюре сигаретную пачку со спичечным коробком. — Курите!

Взял Мисюра сигарету, чиркнул спичкой, с удовольствием сделал несколько затяжек.

— Вы, гражданин следователь, ищете большую политику, а я просто смалодушничал, струсил, и в этом весь сказ. Извините, но представьте себя в фашистском лагере. Каждый день замерзаете в яме, дохнете с голоду, счастливы гнилой свекле, черпаку вонючей баланды. В любую минуту могут убить, просто так, от нечего делать. И вдруг перед вашим носом размахивают белой булкой и куском колбасы, манят домом с мягкой постелью, теплом, безопасностью. Вы бы, наверное, предпочли смерть. Я не выдержал. Еще раз извините, но такое понять может только тот, кто сам пережил.

— Вы хотите сказать, что в этом лагере каждый мог стать полицейским?

— Каждый, кому предлагали.

— Я знаю бежавших из лагеря, мне известны казненные за попытку к побегу.

— Видел, как казнили за попытки к побегу. Я оказался слаб, смалодушничал.

— Но почему именно вам предложили службу в полиции?

— Так же предлагали другим, всем, кто попадется под руку. Не я один был такой, возьмем, к примеру, Жорку Панкратова. Мордва, дурак дураком, не мог связать двух слов. Да у него не хватило б ума бежать наниматься в полицию. Или взять Степу Прикидько. Степа — и только! Без команды — ни шагу. Прикажешь крутить коровий хвост — будет крутить, пока не открутит. Да спроси его об измене Родине — не поймет, о чем идет речь. Служил в полиции одесский босяк Сережка Лясгутин, так вся его политика была в дамских штанишках и в бутылочных донышках. А вам везде видятся идеи, политика. Поймите, в лагере не было идей и политики, были голод и смерть.

— Значит, и сегодняшний Николай Иванович пошел бы к фашистам в полицию.

— Сегодняшний Николай Иванович предпочел бы смерть. Не рисуюсь. Может, так бы решил потому, что жизнь уже прожита, может, из-за чувства человеческого достоинства, которого не могло быть у темного сельского парня. Не было в лагере сегодняшнего Николая Ивановича, а тогдашнему я не судья. Не одобряю того Кольки Мисюры, но он просто спасал свою жизнь. Вся его вина в том, что не смог умереть, как умерли в этом проклятом лагере десятки тысяч других.

— Значит, чистосердечно признали свою вину в том, что не умерли в лагере с голода, — констатирует Харитоненко. — Ну, а как было на самом деле?

Как было на самом деле? Может, следователь хочет, чтобы нынешний Николай Иванович разобрался в мыслях тогдашнего Кольки Мисюры. Не торопит с ответом, копается в каких-то бумагах. Как же было тогда, о чем думал?.. В толпе умирающих от голода, безмерной усталости и зноя втащился в окруженный колючей проволокой сортировочный загон лагеря советских военнопленных около польского города Хелма. Свалился среди пыли и вони пропотевшей одежды. Все же закончился покойницкий путь. Покойницкий! После «хенде хох» и «капут» узнал мудреное «химмель-фартштрассе» — «дорога на небо». Конвоиры не раз со смехом повторяли, а сосед оказался учителем… Что теперь? Не могут же они всех убить, ведь он добровольно, с листовкой «Штык в землю!»… Его-то за что? Должны разобраться.

— Всем встать! — командует обер-лейтенант. — Шеренгами в пять рядов — стройся!

Поднимаются пленные, шатаясь, выстраиваются в кривые ряды, друг друга поддерживают. Не у всех хватило сил подняться.

— Ай-ай-ай! — офицер укоризненно покачал головой. — Не солдаты, а битые бабы. Ни равнения, ни выправки, никакой дисциплины.

— Тебя бы без воды и жратвы, сразу бы сдох! — раздалось из рядов.

— Это кто так сказал? — не повысил голоса офицер. — Молчите? Значит, я сказал правильно: вы не солдаты, а трусы.

Раздвигая товарищей, выходит из третьего ряда великан в окровавленной гимнастерке, лоб забинтован посеревшей от грязи тряпкой, в глазах лихорадочный блеск.