— Убедился! — Харитоненко улыбается, вспоминая, как изворотливую ложь Мисюры профессор парировал железной логикой и злой иронией. — Как удалось вам, профессор, бежать из Хелмского лагеря смерти, выжить и стать партизаном?
На пиджаке профессора нет наградных планок, но Харитоненко известно, что войну он закончил начальником штаба партизанской бригады, награжден орденами Отечественной войны двух степеней и партизанской медалью.
— Как удалось? — задумчиво повторяет профессор. — Сам не знаю. Мисюра правильно рассказал, как в Хелмском лагере гибли пленные. После войны узнал, что из ста тысяч пропущенных через этот адский конвейер выжило меньше десяти тысяч. Начал войну не кадровым офицером, а выпускником университета, получившим звание после вневойсковой подготовки. В чем была наша сила? Верили в советского человека и в Советскую власть. В лагере, помню, меня крепко поддержали. Видя худых, изможденных, с впалыми бескровными губами, думал о живых как о кандидатах в покойники. Утратил интерес к жизни, а ведь, оказавшись в плену, поначалу надеялся вырваться и бороться. На первом лагерном аппеле, когда искали евреев, назвал себя турком. К счастью, оказалась подходящая для этого внешность, — указывает профессор на свою физиономию. — Однако так бы и сдох со своей физиономией, если б не Иван Бобров — пожилой малограмотный сержант из глухой белорусской деревни. Не знаю, почему обратил на меня внимание, но подошел и сказал: «Будешь слишком присматриваться к покойникам, скоро сам подохнешь. Жизнь — это борьба». — «Какая здесь может быть борьба», — махнул я рукой. «Прежде всего должен бороться с собой, с собственной слабостью, — ответил Бобров. — Думай со злостью о том, как фашисты хозяйничают в твоем городе, твоем доме. Думай о том, как издеваются над старухой-бабкой, убивают мать, насилуют сестренку. Думай о победе, только о победе. А если лезут в голову покойники, то это должны быть фашисты и подонки, перебежавшие к ним. Тобою убитые, мною убитые!»
Профессор Глаубер сделал паузу, как на лекции, когда хотел, чтобы студенты осмыслили сложность проблемы. Сейчас сам осмысливает, уже не в первый раз.
— Поразили рассуждения Ивана Боброва, ведь я тогда думал не о силе, а о крохах жизни, пожираемой голодом. Знаете, товарищ Харитоненко, что такое голод? Понимаю вашу улыбку, ведь на этот вопрос каждый может ответить. И я так думал, пока не попал в Хелмский лагерь. Там понял: настоящий голод — не ощущение, а состояние организма, болезнь, поражающая силу и психику, лишающая способности мыслить, убивающая желание жить. Лагерный голод был первым помощником фашистских убийц, вторые роли выполняли полицейские пули и плети. Когда напомнил об этом Боброву, он ответил: «Все голодают, но одни остаются людьми, другие превращаются в скот. Останешься человеком — ив других будешь видеть людей. Превратишься в скотину — всех такими увидишь. Тогда за кусок хлеба, за полусгнившую свеклу станешь расталкивать других пленных, драться, пинать и топтать. А фашисты будут хохотать, фотографировать, кричать: «Русские свиньи! Русские свиньи!» Не думай о голоде, думай о том, что ты выше фашистов, желающих лишить тебя звания человека, и что нет у тебя права жить по их звериным законам. Тогда тоже можешь умереть с голоду, но не скотом, а человеком».
Разгладил профессор Глаубер усы, вздохнул:
— Одно дело понимать, как надо жить, другое — жить так, как надо. До войны то, о чем говорил Иван Бобров, казалось само собой разумеющимся, а в Хелмском лагере до встречи с Бобровым, честно говоря, хозяином мыслей перестало быть человеческое достоинство, им стал голод. О человеческом достоинстве думал как о недоступной мечте. Недоступной! Между мной и моим человеческим достоинством были фашисты и трупы.
Достал профессор трубку, набил, вопросительно взглянул на следователя:
— Разрешите?
— Пожалуйста! — Харитоненко забыл о протоколе допроса, в мыслях — Иван Бобров и тогдашний «турок».
Раскурил профессор Глаубер трубку, мысли вновь в Хелмском лагере.
— Иван Бобров с группой пленных работал вне лагеря. Копали и доставляли мерзлый картофель для баланды. Бобров принес мне с работы две картофелины. Это был подвиг; при входе всех обыскивали. Тогда я об этом не думал, отгрызал от картофелины небольшие кусочки и, наслаждаясь, жевал, жевал, жевал… «Покажь, что жрешь!» — услышал насмешливый голос и увидел перед собой полицейского Мисюру. Растерялся, раскрыл ладонь, показал картофелину. «Украл?!» — «Я дал», — заступился Бобров. «А ты где достал?» — спрашивает со злостью Мисюра. «Нашел в лагере». — «Конечно, нашел, он же всюду валяется, — издевается над Бобровым Мисюра. — А на внешние работы сегодня ходил?» — «Ходил», — признается Бобров. Спасая меня, вынес себе смертный приговор. Эта мысль оказалась сильнее страха, закричал: «Он на себя наговаривает! Я сам нашел картофелину!» То ли удивился Мисюра, что нашелся «ненормальный», идущий за другого на смерть, то ли взяла злость за недоступное ему благородство, во всяком случае, решил доказать свое превосходство. Спрашивает у Ивана Боброва: «Зачем же ты врешь?» — «Я сказал правду», — спокойно отвечает Бобров. «Значит, он врет, — гогочет Мисюра и сует Боброву дубинку. — Дай ему за вранье двадцать горячих». — «Господин полицейский, имейте совесть, — укоряет Бобров. — Как я могу избивать человека ни за что?» — «Не хочешь бить этого нехристя? Ну и дурак! А я хотел пожалеть православного. Решай сам, последний раз предлагаю», — Мисюра снова протягивает Боброву дубинку. «Один раз каждому суждено умереть», — не берет дубинку Бобров. «Тогда ложись!» — командует полицейский. Лег Бобров, я стоял и молчал. Тысячу раз потом проклинал себя за это молчание. Ушел Мисюра, очнулся Бобров, стал я просить у него прощения за свое малодушие. «Пустое! — ответил Бобров. — Ты так же поступил бы на моем месте». С этого дня старался жить как он. Голод по-прежнему забирал силы, а мне казалось, что они возвращаются. Стали с Бобровым толковать о побеге. Мисюра все же не донес на него, и он оставался на внешних работах. Оттуда можно было бежать: охрана состояла из нескольких полицейских. Лагерное начальство, наверное, было уверено, что обессиленные, доживающие свои недолгие жизни пленные неспособны бежать. А Бобров высчитывал километры до своей Белоруссии. И в меня вселил веру, мысль о побеге заполнила нашу жизнь. Оставалось одно препятствие: я не мог выйти из лагеря. Проситься на внешние работы было бессмысленно: тех, кто просился, не посылали. Помог известный вам случай. Прикидько поманил работой вне лагеря, и я помчался за ним в лагерную комендатуру.