— Можно довести человека до того, что сам себе пожелает смерти, — вспоминается Дриночкину недавняя жизнь. — А если ребятенок по недомыслию подбежит к забору, значит, и в него стрелять?
— Ну что ты ко мне привязался? Чего пристаешь? Не Дриночкин, а зубная боль. Лучше думай о завтрашнем борделе.
— Значит, будешь стрелять! — пе унимается Дриночкин.
— Буду! И ты будешь! — злится на нытика. — Попробуй не выполнить приказ и не выстрелить! Память у тебя куриная, забыл, как подыхал в лагере и жрал дерьмо. Я подыхать пе согласный и тебе не советую.
— А может, попроситься на другую работу? — цепляется Дриночкин за несбыточную надежду.
— Ты что, в колхозе? — смотрит на него с издевкой. — Нет, милок, не подходит тебе эта работа — прикончат для науки другим. Могут смилостивиться и отправить обратно в лагерь.
Через несколько дней привезли под конвоем курсанта. Лицо в кровоподтеках, одежда — лохмотья, руки связаны проволокой. Выстроены на плацу три роты курсантов, перед строем — начальник школы гауптштурмфюрер Мюллер, за ним — связанный под конвоем двух немцев-эсэсовцев.
— Этот большевик хотел обмануть германское командование и с оружием в руках бежать к партизанам, — сообщает Мюллер. — Сейчас он будет наказан. Вы должны на это посмотреть и запомнить.
Подъехал к строю грузовик с открытыми бортами, в кузове возвышается бревно с перекладиной, свисает петля. Подняли в кузов курсанта, поставили на табурет, набросили на шею петлю. Стоит и молчит: то ли чем-то забили рот, то ли нет сил вымолвить слово. Подошел к виселице немец-цугвахман, сильным ударом выбил табурет из-под ног. Дернулся курсант несколько раз и повис на веревке.
Вот так заканчивались побеги из школы, а следователю не ясно, почему не бежал?
— Почему не бежал? — повторяет Мисюра вопрос. — Уже рассказывал, как повесили курсанта, который пытался бежать. Скажете, что нельзя спасать свою жизнь чужими жизнями? Вы правы, но поймите и мою правду. Я ведь рассказываю не о сегодняшнем Мисюре, а о том, из 1942 года. Тот струсил, бежал от смерти в полицаи и в вахманы и по этой самой трусости не думал о будущем, мечтал спасти свою шкуру, никому не причинив зла.
— И долго об этом мечтали? — выясняет Харитоненко.
— Долго! — отвечает Мисюра, будто не понимает иронии следователя. — Пока изучали теорию, ничто не мешало мечтать. Вспомните, как до войны изучали противогаз, а химическая война не наступила. Мало ли что можно изучать, а для жизни оно оказывается совершенно ненужным.
— Правильно рассуждаете, — похвалил Харитоненко. — Но после теории у вас была «производственная практика». Это уже не мысли, а действия. Преступные действия, связанные с убийствами ни в чем не виновных людей. Как отнесся к этому тогдашний Мисюра? Тоже отсиживался, никому не причиняя зла?
— Вы можете не поверить, но именно так получилось, — спокойно отвечает Мисюра. — Во время практики ничего плохого не делал, никого не убивал. Не буду брехать, не знаю, как поступил бы, если бы, как других курсантов, послали охранять и ликвидировать гетто. Мне повезло: с Лясгутиным и Дриночкиным, был послан в Ленчну охранять зерносклад. Никто на нас не нападал, и мы отсиживались.
— В Ленине было гетто?
— Было. Только мы не имели никакого отношения к гетто, его охраняла польская полиция.
— И вы не принимали участия в уничтожении узников гетто Ленины?
Ясно, почему спрашивает. Вспоминается очная ставка с Коршуновым. Мог еще кто-то показать об участии в расстреле. Пусть показывают, эту кровь он на себя не возьмет. Коршунов и другие не могли точно запомнить, кто там участвовал: прошло почти сорок лет. К тому же, это не настоящие свидетели, а фашистские пособники, убийцы. Их только спроси — на кого угодно и что угодно покажут. Нет, Лениной меня укусить не удастся.
— Понимаю, гражданин следователь, имеете в виду очную ставку с Коршуновым. Он-то отбыл наказание, но этому свидетелю никогда не отмыться от пролитой крови.
— А какой у него интерес оговаривать вас, раз уже отбыл наказание за свои преступления?
— Прямой интерес! Может, половина его мокрых дел еще висит в воздухе.
— Ах, Николай Иванович, вам опять чудится сделка. Значит, мы не трогаем того, что висит в воздухе, а Коршунов за это оговаривает вас?
— Я такого не говорил, но Коршунов не упустит возможности доставить вам удовольствие и показать себя патриотом. Ради этого наговорит на кого угодно.
— До чего же все здорово у вас получается. Но может не один Коршунов запомнил, как вы в Ленчне участвовали в расстреле?
— Возможно. Ну и что? Сколько бы ни было Коршуновых, цена их показаниям — грош.