Я слонялся до двух ночи. Видел, как пустеют улицы. Наконец, жизнь на них замерла. Бодрствовали только дежурные милиционеры да сторожа подле магазинов. Холод прохватывал меня до костей, глаза слипались от усталости. Медленно поплелся я к дому. В наших окнах — темнота. Ждут ли меня? Конечно, нет, иначе бы не потушили свет. Я повернул обратно. Бродячая собака обогнала меня и скрылась в темном тупике. Где-то заливался милицейский свисток. Тускло светились витрины. Я пересек пустынную площадь и направился в Чугурети[3], там на одной из глухих улочек жил мой приятель Бежан Джабадари. В трехэтажном, допотопном, построенном еще дедом Бежана доме у моего приятеля была комнатушка на третьем этаже с балконом на улицу. Он жил один, и к нему смело можно было заявиться даже в этот поздний час. Я шел вдоль трамвайной линии, посреди улицы, остановился на мосту, оперся о перила и уставился на воду. Свет фонарей, переливаясь, отражался в запруженной реке.
почему-то вспомнилось мне и вдруг почудилось, будто кто-то нашептал мне эти слова, будто донеслись они из темного и глухого сада, который прежде звался Мадатовским островом.
Неподвижно стоял я, внимая тишине спящего города. Дома по безлюдным сейчас берегам смахивали в темноте на нежилые и воспринимались как немые свидетели многих веков, так же, как и безмолвная, мерцающая Кура. Сколько людей спускались к ее берегам, чтобы развеять мрачные мысли, приходили с настоящей бедой? И внезапно я устыдился своего детского каприза и обидчивости. О чем горевать мне, ведь многим приходилось и потуже моего! В конце концов, чем плохо мое положение? Ведь я мог вернуться домой хоть сию минуту. Мог, разумеется, но в то же время и не мог, потому что это представлялось мне малодушием, уступкой, хотя я и тогда понимал, что другого выхода у меня нет. У меня недостало ни силы, ни решимости оставить дом, учебу и начать новую жизнь. Все это было бессмысленным детским бунтом, обреченным с самого же начала. Вернувшись домой, я бы выспался, отдохнул, встал позже, принял душ, позавтракал, и нынешний каприз или обида улетучилась бы сами собой, но какой смысл возвращаться, когда никто не ждет тебя? Тогда в моих глазах это больше походило на насильственное вторжение. Поэтому я не вернулся и ночевал у Бежана Джабадари.
Кое-как я уснул одетым возле окна на раскладушке без матраца, укрывшись старым пальто Бежана, у моего приятеля не оказалось лишней постели. Всю ночь я слышал, как тоскливо шелестят под ветром бессильные ветви росшей под окном старой высокой акации. Всю ночь безутешно жаловались оставшиеся на улице деревья, а утром, когда я проснулся, вернее, очнулся от неприятной полудремы, все тело ныло и ломило кости. Бежан ушел уже на службу. В комнатушке царил страшный беспорядок. Около двери стояла черная от сажи, едко пахнущая керосинка. На полках беспорядочно громоздились книги, которые Бежан усердно скупал, не читая, впрочем, ни одной. Посреди стола на обрывке газеты возвышался закопченный чайник в окружении огрызков хлеба, немытых чашек и блюдец с остатками желтоватой заварки. В одном углу валялись старая обувь и грязные носки. На стене в рамке висел портрет родителей Бежана. Они спокойно, без всякого сочувствия или недовольства взирали на беспорядочный быт своего отпрыска. В то далекое время, когда они сидели перед фотографом, им и в голову не приходило, что их сын будет жить так безалаберно, лишенный заботы и внимания. Если бы они могли это предвидеть, то, возможно, не спешили бы умирать или, во всяком случае, потеряли бы охоту фотографироваться! Конечно, во всем этом беспорядке виноват сам Бежан с его беспечным и сумбурным нравом, но даже незначительные забота и внимание не повредили бы этому оставленному на произвол судьбы человеку, привили бы ему чувство долга и ответственности, наверняка сделали бы его более прилежным и в быту, и на службе.
Я не мог притронуться к огрызкам хлеба и колбасы, валявшимся на столе. Запер дверь, спрятал ключ в условленное место и вышел на улицу. До полудня я бродил бесцельно. Заходил в книжные магазины и рассматривал книги. Подолгу простаивал у афиш и был так словоохотлив и любезен со знакомыми, которые попадались мне, что никто не догадывался о моем дурном настроении… В полдень я зашел к своему другу Вахтангу, попросил у него немного денег и спальный мешок. На вопрос, зачем он мне, беспечно ответил, что сговорился с друзьями об экскурсии в Зедазени. Вахтангу в ту же минуту загорелось поехать с нами, но я дал понять, что его присутствие будет для моей компании нежелательным. Я знал, что мои слова обидят такого самолюбивого человека, каким был Вахтанг, хотя он ни в коем случае не подаст виду. Так оно и случилось. Он молча вынес спальный мешок, вручил мне деньги и уже не только не интересовался моей поездкой, но и вообще не проронил об этом ни слова. Мать Вахтанга накормила нас обедом, мы выпили по бутылке превосходного кахетинского, и, уходя из этого дома, я пребывал в странном настроении. Мне захотелось уехать куда глаза глядят, покинуть этот город, найти тихое, укромное местечко, где никто не потревожит меня, лечь на траву и слушать легкий шорох листьев в лесу, пение птиц и дыхание ветерка. «Чем тащить этот мешок к Бежану, махну-ка куда-нибудь», — решил я и отправился на вокзал. Подоспел я как раз вовремя. На первом пути стояла боржомская электричка. Я поднялся в пустой вагон, бросил мешок в тамбур и расположился на нем. Соседний путь занимал длинный зеленый состав, а из-за вокзальной стены доносились шум города и звонки трамваев. До тех пор, пока поезд не тронулся, я наблюдал в открытую дверь за толпой на перроне, за продавщицей пирожков в белом халате, за пассажирами, которые мимо меня проходили в пустой вагон, вскидывали на железные полки багаж и рассаживались. День был ветреный, и наверное, поэтому все глядели мрачно. Потом поезд медленно тронулся, прополз под Нахаловским мостом, и знакомые места побежали перед глазами; я видел железнодорожные склады с бесчисленными контейнерами, ящиками, строительным материалом — железом, досками, цементом и кирпичом… В Дидубе поезд ненадолго остановился. Высокие тополя на Дигомском поле гнулись от сильного ветра… Когда электричка снова двинулась, я стал смотреть на холмы за Курой, пятнистые, словно шкура жирафа. Лениво текла река, почти такого же цвета, как земля, деревья и рассыпавшиеся по склонам лачуги. Цвета ящерицы было и само небо, но постепенно темная синева сгущалась и заволакивала окрестность. В Мцхета уже тускло мигали фонари. Когда поезд остановился и я вышел из вагона, было почти темно. За железной дорогой поднимались высокие, лесистые холмы. Пустым перроном прошелся я до ларька, купил сигарет, распечатал пачку и с наслаждением затянулся. Я не услышал, как отошел поезд, так бесшумно и незаметно он скрылся. Вой ветра заглушал все звуки. Наверное, именно ветер разогнал всех, вокруг не было ни души. Мне приятно было стоять на этой пустынной платформе, все казалось задумчивым и затаившимся. На рельсы опустилась мгла. Я мог отправиться, куда захочу, и внезапно ощутил полную свободу и полное одиночество.