Выбрать главу

Мордвинов не ответил; может быть, не нашелся сразу, что сказать. Граббе, кажется, был недоволен, что ввязался в разговор. Долгоруков не проронил ни слова, хотя внимательно слушал. Федоров ответил за всех:

— Константин Дмитриевич, в качестве резюме я вам вот что скажу. Анатолий Александрович, несомненно, прав. Время действительно тревожное и подлое. На это закрывать глаза нельзя. Тревожное потому, что в умы вошла навязчивая, нелепая мысль о неизбежности каких-то событий. Это вроде заразы. А подлое потому, что оно действительно подлое, нездоровое, аморальное. Люди нравственно опустились, размельчали, сбросили с себя моральные шоры. Говорю главным образом о столице. Как в провинции — не знаю. Царит у нас вакханалия, содомский грех, погоня за развратом, за чувственными, животными наслаждениями и за деньгами. В судах — громкие процессы. Печать изощряется в поношении и в поругании режима. Не слышно почти голосов благородных, возвышенных, национально достойных. Государственная дума — это здание, где митингуют различные господа и говорят зажигательные речи; Милюков сказал, что Дума — это «как бы аккумулятор общественного недовольства и рупор общественных настроений»…

— Господа, прибыл Государь, — громко сказал стоявший все время у окна Нарышкин.

Синий императорский «роллс-ройс» остановился у царского павильона. Свита быстро выстроилась для встречи…

* * *

Государь вошел под руку с Императрицей. На нем была походная шинель светло-серого солдатского сукна с красными петлицами и с георгиевской розеткой по борту. На голове мягкая офицерская фуражка с кокардой. Сильно постаревшее, исхудалое лицо было в частых глубоких морщинах. Оно было землистого, серого цвета, с большими темными кругами под глазами, с синевато-пепельными, сухими губами. Лучистые синие глаза смотрели спокойно, но что-то неуловимое, затаенное, грустное было и в глазах, и в осунувшейся, постаревшей фигуре.

Не менее сильно изменилась также и Царица. Время, болезни и горе рукой беспощадной превратили когда-то молодую, свежую, стройную красавицу в отяжелевшую, полную женщину, на лице которой застыла маска печали, страданий и скорби. Уже давно она болела сердцем, отеком ног; нервы ее были издерганы до последней степени, но она крепилась и боролась. Государыня оставила дома больных детей, чтобы проводить супруга. Она лучше, чем кто-либо, понимала его душевное состояние. Она безошибочно научилась угадывать малейшее движение его чувств. Она знала, что его благородное, чистое, жертвенное сердце изранено, что самые заветные желания не осуществились, что светлые надежды разбиты, что он жестоко страдает, чувствуя кругом враждебную атмосферу. Она знала, что за счастье русского народа он боролся одиноко, скрывая от всех непосильный гнет креста. Всей силой души, ума и сердца она стремилась, как разумела, как могла, облегчить крестную ношу Государя. Она билась сама в тенетах клеветы, вражды и ненависти, не замечая, что ее борьба вызывает удесятеренную злобу и противодействие врагов. «Она губит Россию», «она ведет монархию к самоубийству», — кричали они. Царица стремилась поддержать нравственные силы мужа; она не могла молчать, не могла оставаться безучастной и спокойной, когда он страдал. Она помогала ему выправить руль корабля, идущего в бурю против тяжелых, мутных волн.

Прощаясь с ним в роковые часы, она говорила ему последние слова, как напутствие. Она убеждала его быть твердым; она уверяла его, что все переменится внутри, когда Россия одержит победу:

«— Замолкнут тогда все эти гадкие, мерзкие Родзянки, Гучковы и Милюковы. Россия пойдет гигантскими шагами к светлому будущему. Надо только напрячь все усилия для победы… Они ненавидят меня, потому что я стою за твое дело, за Беби, за Россию… Я более русская, чем они, попрекающие меня немкой. Я борюсь за разумный порядок, за труд, за полезную для государства инициативу; я восстаю против праздности, лени, роскоши, разврата и прожигание жизни. Они не отнимут у меня права быть русской. Мои дети воспитаны русскими, моя душа слилась с Россией неразрывно»…

Государыня не знала компромиссов ни со своей совестью, ни со своими убеждениями. Прямолинейно, настойчиво отстаивала она то, что, по ее мнению, было хорошо, полезно и нужно. Она принадлежала к разряду людей негнущихся, не умеющих лукавить, льстить, разводить дипломатию. Она жила обособленной, замкнутой жизнью; это отчуждало от нее приближенных и увеличивало количество недовольных. Она не умела и не хотела уметь нравиться. Государственные дела она понимала не хуже любого министра. Ее беспокоили война, снабжение, транспорт и продовольственные затруднения в столице. Она говорила мужу: