Выбрать главу

– Какой факт? – изумился я.

– А такой, что ты сам мне рассказал эту сказку на-днях, а теперь отрицаешь.

– Ты с ума сошёл!

– Пока нет.

– Кто в таком случае сошёл с ума?

– Тебе лучше знать, – холодно заметил он.

– Постой, если я и рассказывал – всё бывает, я верю – о чём была эта сказка?

– Ты в самом деле не помнишь? – спросил он. – Прикидываешься?

– Клянусь тебе, что не помню, – смятение моё увеличивалось.

– Это правда? – опять спросил он.

– Чистейшая, – солгал я.

– Тогда почему ты не даёшь мне рассказывать эту сказку! – закричал он. – Я понимаю, я знаю, что ты думаешь обо мне. Дурак, психопат. Вот что ты думаешь обо мне. Ты сам мне прожужжал этой сказкой все уши, а теперь увиливаешь? – На переносице у него выступили крохотные капельки пота. – Сначала слушай, тебе не хватает… Знаешь, что ты сказал? Ты сказал, что мне или кому-то не хватает вечности и потом рассказал эту сказку. Помнишь?

– Конечно, – солгал я.

Что я мог сказать ему в ответ! Я ничего не сказал. Если посудить трезво, отбросив в сторону симпатии, память о прочитанном, – не тревожит ли его то же, что и меня? По-разному говорят об одном и том же, избегают повторяться, будто повторение лишит сказанное убедительности…

Нелепо. Амбражевич поднялся было из-за стола, однако тотчас сел, и тень его качнулась на стене. Как будто ребёнок прочитал незнакомое слово – так птица, шурша, упала в железные тенёта тополей, сургучным оттиском запечатлев безветрие. Стены комнаты оклеили жёлтыми обоями студенты. Они любили друг друга и съехали в один день. От жёлтого в комнате светлее, а в солнечные дни ещё светлее, от жёлтых обоев. Тень гостя качнулась. Гость – личина. Шкаф горчичным пятном уходил в потолок.

– Ну-ка… ну-ка… – весело обронил Амбражевич. Он не сидел, как мне показалось, а стоял у подоконника. – Ты? Пишешь? Что же ты пишешь?

– Оправдывая себя, придавая значение любому своему слову, жесту, размышлению, придашь, таким образом, значение всем событиям своей жизни… – запинаясь, прочёл он, очевидно, с трудом разбирая написанное. – Хм. Оправдывая… – проговорил он значительно.

– А что ты хотел этим сказать? Ты представляешь себе, что хочешь сказать?

– Мне кажется, что для этого дела, – он показал на страницы, разбросанные по подоконнику, – нужно иметь, по меньшей мере, талант.

– Положи на место, – сказал я.

– Одними словами не обойтись, – сказал он. – Искусство требует…

– Я верю тебе, Амбражевич. Ты великий художник, но положи на место.

– Не сердись, – сказал он. – Я же твой друг. И, кроме того, кое-что понимаю в этом. Ты спешишь меня выпроводить?

– Нет. Я смотрю на часы. Я люблю смотреть на часы.

Я сказал правду. Правдой было то, что мне никуда не надо было спешить. Уже неделю мне не нужно было спешить. Там, где я зарабатывал деньги, мне предложили сменить род деятельности. Чем-то я им не подходил. Не пью, не курю, рискованных анекдотов не рассказываю, дамам в присутствии других под юбки не шастаю. Но, опять-таки, мне могло только показаться, а на самом деле я по-прежнему числился в учреждении, где люди (не только один я) в поте лица своего трудились ради куска хлеба и кружки пива.

Правдой было и то, что я никогда не выбрасывал часов, не выламывал стрелок. Не раз и не два доводилось мне замечать у некоторых прямо-таки ненависть к этому бессмысленному стрекочущему механизму. Их, видите ли, до глубины души занимает распря со временем – раздражает стук маятника, пощёлкивание колёсиков, кружение стрелки. Такие вот, как мой приятель, в силу романтической традиции переворачивают их циферблатом книзу и воображают, что избавились от неотвратимости.

А литература? Сколь бесстрашно её герои швыряют, топчут, разносят вдребезги часы, начиная наручными и кончая башенными. Пожалуй, нет ни одной пьесы, в которой не было бы глубокомысленных ремарок вроде: «остановились часы», «часы пробили столько-то раз, и все замолчали», или: «она посмотрела на него и сказала: – Сними часы, забудем о времени!», или так: «он в досаде сунул часы в карман, но потом вытащил и разбил молотком». За репликами и ремарками следуют пространные рассуждения авторов о быстротечности, бренности, эфемерности существования, и примерам такого рода нет числа.

Не могу я переворачивать их книзу, не могу выламывать стрелки… Не ужасают меня слова: бренность, неумолимость, которые должны призраками мучить меня в вакууме, заполненном ходом часов – потому что тонкая корочка слов способна только напоминать о неких грозных явлениях, являясь спасительной преградой, за которой, приложи ухо к словам, – гул непостижимый кипящей лавы – и что слова тогда: бренность? одиночество? время? часы?