Больше всего волновало, томило, что не пески аравийские, не стада овечьи, не солнце палящее над Иерихоном, а вот – белый налив зацвёл, вишни занимались утренним розоватым огнём под перистыми облаками, повидавшими и степи крымские, и Чёрное море, под облаками неторопливыми, высокими… И как он смог! Как осмелился обнаружить родство своё с землёй, с древними пустынями, мёртвыми колодцами, с праотцами, схожими со страшными изваяниями на путях могучей памяти. Где взял силы убить? Мятеж? Сомневаюсь. Считаю – следование неким законам, верность им.
Кого, тоже знали, твёрдо усвоили – брата из-за бабушки, то есть не из-за неё, конечно, а за того призрачного, бестелесного её брата (как всё непоправимо замешано, скручено), на земле бывшего скрипачом, учителем рисования, нежным меланхолическим шалопаем. Мог бы преподавать и другие науки, но получилось, что пение да рисование выпали на его долю. Мало, скажут, для того времени. Да нет, хватало. Хватило, словом…
Откуда они? Спроси меня, откуда? Из Белоруссии. Так уж дела пошли, что здесь появились. А родители их кто? Где были? О, не спрашивай… далеко! Где-то там, а где – пальцами прищёлкнуть липко – есть ли разница в том, где были они. А кто? Не знаю…
Эти вот – люди взрослые, рассудительные; сразу видно, что и работать могут, не зазорна им работа, и постоять за себя, в случае чего, постоят. Мужчина он или нет, в конце концов! Ах, да какой мужчина, оставьте!.. Ветерок в пёстром жёлтом галстуке, перекати-поле, себе на уме. Ну, и поселились.
Только и всего. Бог в помощь. Бабушка замуж в скором времени вышла; оба на фотографии красивы, горбоносы, лёгкие телесно – молодость как-никак, а Бронек, её брат, устроился детей в новую школу учить пению и перспективе: это значит, когда удаляемся – меньше и меньше становимся для того, кто вслед смотрит, но другое взамен вырастает, больше становится в свою очередь, вразумительней, потому что такой закон…
В школе голова мраморная стояла в шкафу застеклённом – ученики лукавые, бродяжки, с кладбища католического стянули; заброшенное кладбище то было, а хоть бы и не заброшенное? Какое нам дело до мёртвых? Лежат спокойненько, не тревожат, ну, и хорошо. Непонятная, между прочим, была голова и неизвестно кому принадлежала: херувиму ли, отроку без вести пропавшему, отроковице ли, в кисейных платьях ходившей, косточкой вишни подавившейся, – о, матушка! А может быть, от богини античной осталась? Голову дружно рисовали, подпирая её камешками для устойчивости, краем уха слушая негромкий свист учителя: на столе, на подоконнике сидел, то тут, то там, ногами болтал, пятый прелюд насвистывал.
Свет ты мой зелёный! Мир окраинный! Повсюду красота – от неё эта боль щемящая, всегда весенняя, неизбывная!
16
Вот, а Бронек в обиде на бабушку был, выясняется. Так? Или не так? Отчасти так, конечно, скрывал, не подавал вида, но что-то не ладилось между ними, а дед невозмутим был, когда не в командировках, а дома находился между рейсами, и так же трудно было угадать его мысли тогда, как и теперь. Что думал он, допустим, лёжа в сарае, слушая, как осыпается цемент по стенам? Песок разве? И осы ли в гнёздах шуршат? Или то Эринии в водосточных трубах гудят?
Обедали вместе. Одно название, что обед. Но нелегко поверить, что Бронеку приятно было за столом в обществе деда. Тяжелый он был человек, и бабушка постепенно, как водится, перенимала многое от мужа – немногословной делалась, с каждым разом ближе к переносице брови сдвигала, но эти-то брови и смешили её брата. А когда человеку смешно, почему бы ему хоть изредка не дать себе волю, не расхохотаться от души? Не отвечал дед даже улыбочкой, а Бронек злился на бабушку, однако ни разу не попрекнул её выбором – да, да, не ладилось что-то… Если на то пошло, какое это имеет знание? Молчал дед, потому что уставал. Играл Бронек на скрипке, учил детей рисовать яблоки и мраморную голову без признаков пола, книги читал по вечерам у окна в своём доме. Ответа не было, темнело, книгу откладывал, просто сидел у окна – дурманом клубился запах жасмина, ещё росли петунии перед окном, и книга рядом лежала бесполезная, ибо не хватало света, чтобы разобрать написанное, да и в душе света оставалось меньше и меньше.
Из книг тех осталась одна: «История французской революции» в кожаном тиснённом переплёте с непременной урной, копьём и Марсом. Все остальные книги разворовали в войну румыны.