Выбрать главу

Но в той общественности были свои печальные особенности. В ней тоже была своя нивелировка. Она настроена была, эта среда, на то, чтобы всех стричь под одну гребенку. Она настроена была на то, чтобы пить бокал за бокалом «за успех нашего безнадежного дела». Заверяю, что далеко не все пили за этот тост. Были люди, которые ни разу не выпили за этот «успех» и ставили бокал во время этого тоста. Я думаю, что, если Аркадий и пил за компанию, внутренне он был настроен совсем на другое. И поэтому, когда на Красноармейской в тех же «писательских» домах все хором говорили, что никогда ничего не будет, и все мы всё понимали, когда были настроены на это взаимопонимание (довольно тяжелая, должна сказать, вещь), Аркадий умел не понимать всеми понимаемого и принимаемого.

Когда все знали, что условия заранее определены и всем понятно, как надо писать, чтобы напечатать, он знал очень важную вещь. То, что я хочу сейчас сказать, — это совсем не метафора, не попытка выразиться красиво. Это самое важное, на мой взгляд, в его работе и жизни — он поставил целью проверить условия на своей шкуре, поставив эксперимент на себе. Он понимал, что принять заранее условия — что можно напечатать, чего нельзя — невозможно.

Это — первое. О втором, — о том, что он вкладывал в задачу — написать такую книгу, — очень верно сказал Леонид Генрихович [Зорин]. Аркадий думал не о междусобойчиках, не о том, чтобы быть автором прогремевшей верстки, — хотя тогда это было в ходу: демонстрировать рукописи, верстки не прошедшие, гордиться даже их наличием. Нет, он был не из тех. Он хотел, чтобы его узнали читатели всей страны, чтобы они услышали его слово. В этом смысле он был человеком всей этой нашей огромной страны, которая для многих замыкается в пределах Садового кольца. Он не был — хотя, может быть, многим казался — ни снобом, ни человеком элитарным. Нет, он был литератором до мозга костей, и он хотел быть услышан миллионами. И старался этого достичь. И он был первый, кто, не сливаясь в этом со своей средой, — в 60-м году это был прорыв огромный — первый поставил эксперимент на себе, он написал книгу[323], где не было, во всяком случае, ни одного слова, ни одной фразы, которой он мог бы стыдиться.

Он стремился писать не так, как писали очень многие вокруг, подавляющее большинство, да, собственно, самые порядочные люди, которые говорили друг другу, показывая свой очередной напечатанный опус, — я это время хорошо знаю, так как я вступала в литературу в шестьдесят первом — шестьдесят втором году, так что тут отвечаю за каждое свое слово: «Да не обращай внимания, ты на этот вот мой абзац не смотри — ты смотри на то, что у меня в следующем». Как будто читатель должен был каким-то наитием понимать: «Сейчас я пропущу эту ложь, а дальше — правда». Аркадий создавал новые взаимоотношения автора со словом и, следовательно, с читателем, — где важно и весомо каждое авторское слово, и за каждое автор готов ответить.

Он был борцом, и, конечно, этого излюбленного тогдашнего слова «никогда»: «Этого у нас никогда не будет» — он, по-моему, терпеть не мог, хотя я сейчас не могла бы вспомнить беседу на эту именно тему. Дело в том, что он мыслил в другой системе отсчета. И я знаю, что в этой системе для него не существовало слова «никогда»: он внутренне был настроен на иное. Он знал так или иначе, внутренним своим чувством ощущал, предвосхищал, что именно в этой стране, в этом ЦДЛ несчастном мы будем отмечать его семидесятипятилетие. За это вечная ему память и низкий поклон.

Бенедикт Сарнов: Не в порядке полемики, но хочу предложить историческую справку.

Тост «За успех нашего безнадежного дела» придумали не конформисты. Сколько мне помнится, этот тост придумал Коржавин, который конформистом не был. И этот тост употребляем был очень многими людьми, которые вели себя порядочно.

Это диссидентский тост, тост иронический. Не надо его понимать буквально. Сегодняшний юбиляр был человеком необычайной яркости даже на фоне тех необычайно ярких людей, с которыми меня сводила судьба, а меня сводила судьба с очень многими яркими людьми. Он был не одинок.

Даниил Данин: Прежде всего Аркадий Белинков был очень красив. Я помню это свое первое впечатление от него, когда мы познакомились где-то в начале 60-х годов.

Но мне хотелось сказать о некоторых вещах, которые, может быть, прозвучат здесь не совсем так, как мне бы хотелось, — или как вам бы хотелось. Дело в том, что у меня есть воспоминание одно об Аркадии в Переделкине, когда он лежит на раскладушке под березами. Ему плохо. Он лежит с двуперстием Морозовой, и идет страшный спор о его рукописи по поводу Олеши. Он мне дал прочитать несколько глав. Я яростно напал на него за то, что он напал на Олешу. Он кричал: «Я листовочник!» Это была у него формула — характеристика собственного стиля: «Я листовочник!» То есть стиль должен быть таким отточенным, то есть таким железным, чтобы он разил. Он говорил: «Я листовочник. Я уничтожу Олешу, я уничтожу еще Каверина и Виктора Шкловского!» Я говорю: «Аркадий, побойся Бога! Побойся Бога! Олеша — трагическая фигура. Ты рассуждаешь, как Нарцисс, который горд своей непорочностью. Олеша — трагическая фигура, и это надо понимать». — «Я это отлично понимаю, но ты — конформист, — кричал он мне, — и я буду продолжать и этот спор, и эту борьбу!» — «Я буду уничтожать нашу интеллигенцию-потаскуху», — говорил он. Я говорю: «И себя тоже?» — «И себя тоже!» Я говорю: «Хорошо. Значит, кого еще?» — «Всех в этом саду». Тоже и Наташа, которая была такая озабоченноглазая тогда? Которая страдала за него, потому что он попросту находился в тяжелом физическом состоянии? Она… я помню, как она отвела меня в сторону и сказала: «Ну не надо так спорить с Аркадием, не надо так. Надо тише». Я тоже был в ярости некой, у меня для этого некоторые основания были: биографические и прочие. Я говорил: «Ну как же, он только что хотел уничтожить Олешу, Каверина, себя, Вас и вообще всех вокруг! — И сказал: — Он немилосерден ко всем, почему надо быть к нему милосердным?» — «Надо». На этом я успокоился. Действительно.

вернуться

323

Имеется в виду первое издание «Юрия Тынянова». — Н.Б.