Выбрать главу

Когда тело отца достали из проруби, оно, разумеется, было закоченевшим. Таким я его и увидела, когда по просьбе Протопопова приехала на опознание. Так вот, правая рука отца как раз была сложена для крестного знамения. Возможно ли, чтобы он и в последние мгновения своей земной жизни пытался представлять себя иным, чем был на самом деле?

Победа над телефоном

Отец просто-таки с почтением относился к телефонным аппаратам. Замечу, что я имела возможность видеть отца говорящим в трубку уже спустя время после его появления в Петербурге, то есть когда он должен был бы свыкнуться с этим чудом техники.

Те, кто видел отца говорящим по телефону, сначала отмечали его робость. Голос, доносившийся из ниоткуда, приобретал над отцом, казалось, мистическую власть.

Надо заметить, что отец понимал свою неразвитость в этом отношении и решил ее побороть. Он сам мне, только приехавшей в столицу, не без умысла об этом рассказывал.

-- Пусть он видит, что он тебе -- ничто.

Это о телефоне!

Отец, не робевший ни перед кем, уговаривал себя (через меня) не чиниться с машиной.

При всем уме он был страшно наивным. Уверена, отец праздновал победу над аппаратом всякий раз, когда рывком перенимал трубку у зовущего его к телефону, картинно подбоченивался и опирался ногой на маленький табурет, специально поставленный возле. Именно такой ему, наверное, представлялась поза триумфатора.

Любовь или страсть

Я запомнила один спор, который шел между Марией Евгеньевной Головиной и Анной Александровной Вырубовой в присутствии, разумеется, отца -- во время обычных чаепитий.

А разговор, как это бывало, начался с материй духовных и плавно перетек на материи вполне житейские, к чему, собственно, все, кто не обнаруживал себя ханжой, и стремились.

Что сильнее -- любовь или страсть? Где скрещенье? И есть ли оно?

Мария Евгеньевна утверждала, что любовь сильнее страсти, потому что способна длиться дольше, что сладка как раз не страсть, а любовь, и даже безответная, безнадежная, больная и мучительная.

Анна Александровна же, напротив, уверяла, что страсть сильнее, так как всегда подавляет и подчиняет себе любовь, что никакого скрещенья нет и быть не может -- либо одно, либо другое...

Обе горячились, сбиваясь от волнения на французский, тут же торопясь перевести каждая отцу свои доводы.

Отец так и не вмешался. Он просто смотрел на них с жалостью -- никак не хотели договориться между собой две несчастные в любви и страсти женщины, одна обманутая, другая поруганная.

Зачем еду тыкать?

Чаще всего отец ел руками. К приборам, за исключением ложки, он не привык, а потом и не считал нужными. Говорил:

-- Еду Бог дает, что ж ее тыкать.

Одергивал меня, когда я пыталась есть по всем правилам хорошего тона:

-- По крайности ложкой ешь.

У многих описано, как отец раздавал за столом кушанья руками. Это верно. Но делал он так не от некультурности, а потому что полагал церемонией:

-- Христос руками хлебы делил и голодных одаривал.

Омывание ног

Во время паломничества в Святую землю отец был поражен, увидев в жизни обряд смывания ног. Вернувшись в Петербург, он перенес его в дом.

Интересно, что примерно тогда же в одном философско-религиозном салоне решили буквально исполнять какие-то из обрядов, в том числе и смывание ног. (Так проявилось желание приблизиться к истинному христианству.) Но ограничились только одним разом. На следующий охотников не нашлось.

Жизнь жалости не знает

Романтизма во мне всегда было больше положенного по годам. Добавьте к этому весь строй моей жизни, то есть ее начало -- забытая Богом деревня, потом Петербург со всем, что ему сопутствовало прекрасного (иного я тогда не воспринимала).

Именно романтической любви мне до самозабвения хотелось годов с четырнадцати. Стоило увидеть лицо молодого человека, пусть некрасивое, но исполненное, как мне казалось, мукой, тут же влюблялась. Сама собой в минуту придумывалась его история со слезными подробностями -- про тяжелое проклятие, про мой подвиг во имя любви и про счастливое избавление уже нас обоих.

Был в моей жизни жалкий случай.

Как-то среди посетителей отца я заметила совсем еще молодого человека, по виду как раз изведенного в конец какой-то душевной мукой.

В тот день у нас в доме было, как и вообще в начале 16-го года по известным причинам, не очень много просителей, но все такие, с кем следовало говорить подолгу.

Тот, "с мукой", заметно томился. Мне даже показалось, что ему вот-вот станет дурно. Я подошла, предложила воды. Он отказался, сказал только: "Скорей бы уж...".

Я, уже замороченная собой, в порыве спросила:

-- Вы сильно страдаете?

Молодой человек выдохнул:

-- Очень!

Мне только этого и надо было.

Что же оказалось?

Я забилась за дверь и (о, разумеется, из одной только любви) стала слушать.

"Несчастный" был уроженец Гороховца, из поповских детей, сам заканчивавший семинарию, и не последним.

С детства в доме он слышал духовные наставления известного рода и содомский грех считал едва ли не самым страшным. Но только смог понимать изнанку жизни, с ужасом прозрел, что сам содомит, пока мысленно.

Подошло время, снарядили в семинарию. Стал учиться. Домой показывался редко, все ждал, что будет в нем перемена. А дело все хуже. Душа болит, мечется, покоя ищет, а покоя нет. Собрался с силами, пошел в церковь, где его не знали, пожелал исповедаться, а рта раскрыть не смог. Постоял да и пошел. Тогда решил, что Господь ему уста запечатал.

Через кого-то узнал о моем отце, приехал, как сказал, "за разрешением".

Отец, разумеется, понял его так, что он просит разрешить от греха. Спросил:

-- От чего же разрешать, от греха мысленного или

сущего?

Семинарист ответил:

-- Я не про то. Разрешите мне совершить грех.

Чтоб на это благословения спрашивали, такого еще

отец не слышал. Спросил:

-- Ну, скажу я тебе, что можешь, дальше-то что будет?

Молодой человек с отчаянием почти закричал:

-- Дальше я только жить и начну.

-- С таким грехом-то, при духовном-то звании? Не

бывает такого разрешения. Тебя ад ждет, если не обра