Что делать дальше, он не знал. Просто стоял, неуклюже сжимая ее в объятиях. Ирина Даниловна велела ему раздеться, а сама быстрыми шагами вышла из комнаты.
В лихорадочном волнении отец сорвал с себя одежду и, оставшись в чем мать родила, последовал за ней, как он полагал в ту минуту, в райские кущи. В полумраке комнаты он едва различал возлюбленную, лежащую на диване. Она все еще оставалась одетой. Думая, что она поступает согласно какому-то странному обычаю высшего общества, он внезапно застеснялся собственной наготы, но горящий в нем огонь сжег остатки разума.
Он ринулся вперед. И тут Ирина Даниловна произнесла одно-единственное слово:
— Теперь!
Тяжелые шторы, скрывавшие четыре окна комнаты, были одновременно раздвинуты четырьмя служанками, прятавшимися за ними. Яркий свет и вид четырех одетых женщин там, где он ожидал увидеть одну обнаженную, привел его в ужас.
Появилась пятая служанка с ведром в руках. Она окатила его с головы до ног. Обожженный ледяной водой, он отпрянул, споткнулся и упал на шестую девушку, которая стояла за его спиной на четвереньках.
Как только он рухнул, все девушки, за исключением госпожи, которая хлопала в ладоши, хохотала и подбадривала остальных, накинулись на него.
Самая младшая из девушек, четырнадцатилетняя, только недавно поступившая в услужение к Кубасовым, Дуня Бекешова, быстро убежала, увидев искаженное ужасом лицо жертвы.
Натешившись, несчастного выволокли из летнего домика и бросили на траву. Как долго он там пролежал, и сам не знал.
Я рассказала об этой истории, знакомой мне со слов одной из участниц событий, Дуни, служанки Кубасовой, которой суждено будет тесно сойтись с нашей семьей. И сделала это потому, что все, произошедшее тогда, способно многое объяснить в поведении отца гораздо позже — уже в Петербурге. Прежде чем продолжить интригу, передам один эпизод, описанный тем же Симановичем. «Были у Распутина почитательницы, которые навещали его по праздникам, чтобы поздравить, и при этом обнимали его пропитанные дегтем сапоги. Распутин, смеясь, рассказывал, что в такие дни он особенно обильно мажет свои сапоги дегтем, чтобы валяющиеся у его ног элегантные дамы побольше бы испачкали свои шелковые платья. По малейшему поводу он ругал аристократических дам».
Уверена, многие упрекнут меня в том, что я, приводя эти примеры, оказываю плохую услугу отцу. Однако я повторю, что намерена показать человека, а не героя «Четьих-Миней». Кто-то назовет подобное поведение отца местью, предметом которой становились вместо Ирины Даниловны аристократки вообще, а кто-то — уроком смирения.
Для меня важнее другое. Тогда отцу хотели внушить: «любовь» — слишком хорошее слово для мужика. С этим он не согласится никогда.
Отец был опытным странником, много чего видел, еще больше чего понял. Надо отшелушить лишнее, и останется: «Любовь — большая цифра. Пророчества прекратятся и знания умолкнут, а любовь никогда»; «А добиваться любви до крайности нельзя! А какую Бог дал, такая пусть и будет!»; «Все мы беседуем о любви, но только слыхали о ней, сами же далеко отстоим от любви»; «О любви даже трудно беседовать, нужно с опытным. А кто на опыте не бывал, тот перевернет ее всячески»; «Любовь живет в изгнанниках, которые пережили все, всяческое, а жалость у всех есть»; «Любовь — миллионщик духовной жизни, даже сметы нет»; «Нужны только унижение и любовь — в том и радость заключается». Из приведенного видно, что для отца физическая и духовная любовь сочетается и так становится силой.
Отец был на грани отчаяния. Жить не хотелось. И сам не помнит как, добрался до дому. Там уже ждали. Оказалось, он неизвестно где проездил почти сутки. Словно в мороке.
Анна Егоровна видела, что сын вернулся сам не свой. («Хоть не ограбили и не прибили — и то ладно».) Но разговорить его было невозможно.
У нас в семье притчей стало бабушкино (Анны Егоровны) упрямство, особенно там, где дело касалось близких. Но мой отец — был ее сыном во всех отношениях, а значит, не менее упрямым, чем мать.
Бабушка чувствовала, что причина его тревоги кроется в душе гораздо глубже, чем она может проникнуть.
Вдовий грехВ тех местах, откуда я родом, не считалось зазорным для молодых людей вступать в половую связь до свадьбы. Но эти отношения регулировались строгими, хотя и неписаными, правилами. Неразборчивую в связях девицу зачисляли в разряд гулящих, а парня, отказавшегося жениться на девице, которую он «обрюхатил», подвергали суровому наказанию, в некоторых деревнях могли даже оскопить.
Прежде же всего требовалось соблюдение приличий. «Делать — делай, а честь блюди».
В Покровском жила молодая вдова. Среди парней постарше ходили слухи, будто она охотно соглашается поразвлечься. Доподлинно никто ничего не знал, но так говорили. А для деревни и этого достаточно.
Женщина, о которой пойдет речь, — Наталья Петровна Степанова, хотя и не считалась распутной, естеству не противилась.
Когда однажды ночью в дверь постучал бродяга и попросил поесть, она пустила его не только к столу, но и в свою постель. К ее несчастью, свидетельницей (вернее, слушательницей, потому что расположилась она под окном) страстных воркований стала местная блюстительница нравственности.
Она со всех ног бросилась к старосте — моему деду — и выложила все, что видела, и, наверное, о чем представления не имела.
Старосте оставить без последствий такой донос нельзя было никак. По дороге к избе Степановой он зашел за подмогой, для мирского суда нужны были свидетели.
Не спрашивая, естественно, разрешения войти, дед распахнул дверь и увидел вдовушку, развлекавшую гостя самым интимным образом. Дед с товарищами, подстрекаемые жужжанием старухи, вытащили несчастную женщину из постели — бродяга под шумок убежал, — и доставили в дом священника — отца Павла, где и посадили под замок.
Скоро вся деревня собралась у церкви, горячо обсуждая, каким именно способом наказать виновную.
И вот Наталья Петровна, под руки выведенная из дома двумя дюжими мужиками, стоит у церкви, на позоре.
Решать надлежало священнику — отцу Павлу.
Приговор был таким: грешницу раздеть донага и выпороть всей деревней. А потом изгнать из общины.
Привели оседланную лошадь, руки женщины связали веревкой, другой конец которой привязали к седлу. Все собравшиеся, и мужчины и женщины, встали в два ряда. Староста хлопнул лошадь ладонью по крупу. Животное пустилось медленным шагом между рядами сельчан, вооружившихся кольями и плетьми.
Мой отец присутствовал при этом, хоть и не принимал участия в кровавой драме. Его приводило в ужас, что палачами стали друзья-соседи, даже его собственный отец. Я помню его лицо, когда он говорил: «И мой отец!..» Я уже замечала, что между ними не было особой близости. Так вот, этот случай перевернул взгляд сына на отца. Дело не в том, что бьют женщину. В русских деревнях это бывает очень часто и не считается преступным. Кто бьет — вот что поразило отца. Они выстроились, чтобы избить бедную женщину, чьим единственным грехом было то, что ее поймали за тем же, что делали и ее судьи. Чей грех был тяжелее? И кто первым должен ударить, кто без греха?
Жертва потеряла сознание после первых ударов, и в конце концов лошадь потащила впавшую в беспамятство жертву прочь из деревни. Ряды палачей распались.
Прервусь, потому что именно до этого места я слышала историю от отца. (Незадолго до его смерти.) О том, что сталось с Натальей несколько позже, мне, со слов отца же, рассказала Дуня, но спустя время.
Мне было неловко и даже стыдно слушать историю молодой вдовы от отца, ведь эта сторона жизни была от меня тогда совершенно скрыта. И я не понимала, почему вдруг он вспомнил об этом. Какая появилась в этом надобность? Картина, обрисованная рассказчиком, так ярко запечатлелась в моем мозгу, что не шла прочь, хотя я и гнала ее. Она стала кошмаром моих снов.