20 июля в Вудсток прибыл Бернет. Он застал Рочестера в глубоком унынии; азарт покаяния уже прошел, хотя Рочестер и рассуждал по-прежнему о собственном «обращении» как о «данности, нарастая, достигнувшей уровня спокойной торжественности». Беспокоился поэт, пожалуй, лишь из-за того, в какой мере окажется эффективным столь запоздалое раскаяние, однако доктор Маршалл и епископ Оксфордский сумели убедить его в том, что волноваться на сей счет не надо. Что же касается прощания с миром, Рочестер и сам поспешил подвести итоги. «Он преодолел малейшую неприязнь, испытываемую прежде к земной жизни; он объявил, что ни на кого больше не держит зла». Несмотря на коварный пункт в завещании, передающий его матери разве что не безраздельную власть над вдовой, он попрощался с женою не как многогрешный муж, но, скорее, как сгорающий от страсти любовник. «Он выказал супруге такую любовь и такую нежность, что это с легкостью перечеркнуло все его былые прегрешения перед нею, так что и она сама пеклась о нем с трудно вообразимой горячностью и заботой». От детей своих Рочестер всегда был без ума. И сейчас он то и дело призывал их к себе. «Однажды, — писал Бернет, — он попросил меня и впоследствии приглядывать за ними, сказав при этом: "Подумайте только, как милостив был ко мне Господь, осыпав меня столь многими благословениями, а я вел себя по отношению к Нему как жалкий неблагодарный пес"». А однажды, в присутствии Парсонса, он сказал, что не хочет, чтобы его сын вырос умником и острословом.
Когда Бернет приехал к Рочестеру, поэту оставалось жить лишь какую-то неделю. Хотя однажды, после спокойной ночи, проведенной под воздействием снотворного, ему показалось, будто он поправляется, воли к жизни у него уже не осталось. Его мучили страшные боли; он исхудал и походил на скелет; к язвам во внутренних органах добавились нарывы и пролежни.
Он заявил, что в равной мере преемлет и смерть, и жизнь, потому что на всё воля Господня, и хотя с его стороны было бы наглостью полагать, будто он обладает возможностью свободного выбора, но, если бы такая возможность имелась, он предпочел бы умереть. Он понимал, что в любом случае никогда не сможет поправиться до такой степени, чтобы дальнейшая жизнь стала не только приятной, но хотя бы более или менее выносимой. И, больше не сомневаясь в том, что его ждет загробное блаженство, он боялся, оставшись в живых, погубить себя заново — и навеки.
В пятницу, 23 июля, узнав от врачей, что сиюминутной кончины Рочестера ждать не следует, Бернет собрался было уехать, но Рочестер — с редкой для него в этот период горячностью — попросил его задержаться еще хотя бы на день. В четыре часа утра 24 июля украдкой, чтобы не тревожить больного, Бернет уехал.
Через несколько часов после этого он спросил обо мне и, узнав о моем отъезде, в расстроенных чувствах сказал: «Раз уж мой друг покинул меня, значит, я скоро умру». После этого — вплоть до самой кончины — он нарушил молчание лишь единожды или дважды. Он лежал, не произнося ни слова. Правда, один раз присутствующие услышали, что он исступленно молится. А в понедельник, в третьем часу утра, он умер во сне без каких бы то ни было признаков агонии и не издав и вздоха.
9 августа «нашего благородного и прекрасного графа» (по выражению Энтони Вуда) похоронили в фамильном склепе при церкви в Спелсбери; на следующий год там же нашли последний приют его жена и сын. Панихиду по графу отслужил Роберт Парсонс, и его описание Рочестера как «великого человека и великого грешника», опубликованное чуть позже — и практически одновременно с повествованием Бернета о жизни поэта, — положило начало всеобщему преклонению перед Рочестером и его творчеством. Лишь Малгрейв со своими словами о «тошнотворных виршах покойного ренегата» остался, разумеется, в стороне.
На сцене смерть графа Розидора была оплакана в спектакле по пьесе Ли; в пролог к не завершенному самим Рочестером «Императору Валентиниану» мисс Бен вписала строки (вложив их в уста его былой возлюбленной мисс Барри), в которых его поэтический гений сравнивается с бесспорной по тогдашним меркам гениальностью Флетчера; пока эти строки звучали с подмостков, женщины, любившие поэта, вздыхали в партере и на галерке.