Это – дьяволов смех… Это – Мефистофель, шумящий со студентами в погребке Ауэрбаха: его голос, его тембр, все его, но в натуре, т. е. я хочу сказать, что это место с «Гофманом» и «Шиллером» написал настоящий Мефистофель, не выдуманный, не литературный, а какому в самом деле случается бродить по свету…»
Да, великого немецкого писателя-мистика, Эрнста Теодора Амадея Гофмана, Гоголь превратил в петербургского сапожника, чтобы подчеркнуть, что гофмановские сюжеты свободно могут встретиться в обыденной жизни. Розанов первым понял, что Мефистофель корчит гримасу у Гоголя и в «Вечерах на хуторе близ Диканьки», и в «Миргороде», и в петербургских повестях, и в «Ревизоре», и в «Мертвых душах». Первый бес сопровождал Гоголя всю его творческую жизнь. А когда писатель попытался от него избавиться, то уже не смог создать ничего великого. И тогда Гоголь решил, что ему не стоит жить. Можно сказать, он не перенес той тоски, что пришла вместе с ним в русскую литературу. Трагический парадокс – первый по-настоящему веселый писатель в России оказался и первым по-настоящему трагическим, ибо очень скоро нормальный, здоровый смех сменился смехом сквозь слезы. Такой смех долго вынести его душа не смогла, и писатель умер.
Между прочим, с одним из позднейших «бесов» Достоевского – знаменитым анархистом Михаилом Александровичем Бакуниным (1814–1876), прототипом Ставрогина, Гоголю довелось ехать в одном дилижансе по пути в Дрезден в 1841 году. Но Бакунин тогда еще не был революционером, а просто философом-путешественником, большого впечатления на Гоголя он не произвел, и тот составил о нем скорее нелестное мнение. Тем не менее автор «Ревизора» и «Мертвых душ» гениально вскрыл все прорехи в русском обществе, куда могли забраться революционные «бесы», и Достоевский уже отталкивался от гоголевского опыта. Это Розанов, а позднее Бердяев хорошо понимали.
Розанов писал в «Последних листьях» (1916), уподобляя гоголевских героев революционным типам: «Если бы Гоголя благородно восприняло благородное общество: и начало трудиться, «восходить», цивилизовываться, то все было бы спасено. Но ведь произошло совсем не это, и нужно заметить, что в Гоголе было такое, чтобы именно «произошло не это». Он писал вовсе не с «горьким смехом» свою «великую поэму». Он писал ее не как трагедию, трагически, а как комедию, комически. Ему самому было «смешно» на своих Маниловых, Чичиковых и Собакевичей, – смех, «уморушка» чувствуется в каждой строке «М. Д.». Тут Гоголь не обманет, сколько ни хитри. Слезы появляются только в конце, когда Гоголь увидал сам, какую чудовищность он наворотил. «Finis Russorum» («Конец Руси» (лат.)).
И вот подло («комически») написанную вещь общество восприняло подло: и в этом заключается все дело. Чернышевские – Ноздревы и Добролюбовы – Собакевичи загоготали во всю глотку:
– А, так вот она наша стерва. Бей же ее, бей, да убей.
Явилась эра убивания «верноподданными» своего отечества. До 1-го марта и «нас», до Цусимы.
23. I.1916
Действие «М. Д.» и было это: что подсмотренное кое-где Гоголем, действительно встретившееся ему, действительно мелькнувшее перед его глазом, ГЛАЗОМ, и в чем гениально, бессмысленно и по наитию, он угадал «суть сутей» моральной Сивухи России – через его живопись, образность, через великую схематичность его души – обобщилось и овселенскилось. Дробинки, частицы выросли во всю Русь. «Мертвые души» он не «нашел», а «принес». И вот они «60-е годы», хохочущая «утробушка», вот мерзавцы Благосветовы и Краевские, которые «поучили бы Чичикова». Вот совершенная копия Собакевича – гениальный в ругательствах Щедрин. Через гений Гоголя у нас именно появилось гениальное в мерзостях. Раньше мерзость была бесталанна и бессильна. К тому же ее, естественно, пороли. Теперь она сама стала пороть («обличительная литература»). Теперь Чичиковы стали не только обирать, но они стали учителями общества.