Я стал глядеть то на старца, то на зурнача, который иногда скользил по залу глазами.
Новокузнецк не помните, генацвале? Маленький городишко в тайге — Осинники? Ну вот, а теперь я тут. И друзья мои — достойные люди, которые и толк в вине понимают, и знают цену товариществу!
Старик был медлителен и важен, в каждом плавном жесте его сквозила особая значительность, и красноречивых моих взглядов, конечно, он не заметил, зато с зурначом мы уже раз и другой переглянулись и, кажется, друг другу понравились. Товарищи мои еще ни о чем не догадывались, а я взял бутылку и свой фужер, в котором было на донышке, налил почти всклень. Неизвестно зачем откашлялся, расправил грудь и, собираясь встать первым, положил ладони на край столешницы.
Они уже были рядом, но перед самым нашим столом старик приподнял голову, вглядываясь в кого-то, кто сидел в глубине за нами, и наш стол остался как бы в мертвом пространстве… Что же вы, отец?!
Или так-таки ничего не значит, что земляки ваши говорили мне в Улан-Удэ и в Иркутске: где бы ты ни родился — усы все равно, мол, наши! И ничего не значит, что где-либо в Красноярске я каждый раз старательно махал им в ответ, когда они радостно вскидывались за окном набирающего ход скорого поезда. Я ведь, отец, придумал такое слово: соусники. Товарищи, значит, по усам. Как братья по духу. Да и вообще разобраться: разве все мы не родственники, живущие на зеленой теплой земле? А усы — просто повод подойти или улыбнуться дружелюбней обычного… Или нет?
Глядя на меня, зурнач дунул посильней, повел в мою сторону трубою, и это была словно просьба к старику остановиться.
Старик задержался, очень медленно повел головой, но глянул не на нас — на зурнача. И в тот же миг зурнач покорно сделал шаг за ним вслед, только труба его вскрикнула печальней.
Готов поклясться, что я успел уловить и обращенный ко мне дружеский взгляд музыканта, и недоуменный кивок над еле заметно приподнятым плечом… Потому-то, наверное, показалось, что это ко мне был обращен теперь пронзительный плач зурны.
О чем она, думал я, плачет? О том ли, что я не грузин? Что мне поэтому так и не доведется почувствовать тепло плеча, которое более чем у других чутко к братству по крови?
Или зурна рассказала мне, что старец в черкеске мудр, его не обманешь, и одного почти неуловимого взгляда ему достаточно, чтобы понять: а не лукавлю я?
Товарищи мои не очень согласно, но крайне решительно затянули «Ермака»…
3
А ранней весной, в самом начале марта, у меня умер отец.
Светлая тебе, отец, память! Спасибо тебе за все! И — прости…
До этого никогда и ничем он не болел — болела мать. Сколько раз она собиралась помирать, сколько уже прощалась с нами, с детьми, сколько наставляла, как должны мы будем жить без нее. До сих пор помню этот сладковатый душок, который держался в темной непроветренной комнате, — он казался мне тогда запахом смерти. Помню беспомощно склоненную набок голову на подушке, помню грубую льняную рубашку на исхудалых ключицах матери и пожелтевшие ее руки поверх одеяла. Помню слабый затухающий голос, заклинающий меня защищать от злой мачехи младших братца с сестренкой…
Времена вольного студенчества, а потом заботы самостоятельной жизни потихоньку затушевали было память об этих тягостных минутах, которые я провел у постели тяжелобольной матери. Сперва мне казалось, что после, когда я уже уехал из дома, со здоровьем у нее стало получше, но потом, уже совсем недавно, спросил у брата: а что, когда он остался дома за старшего, ему небось тоже мама приказывала? Валера грустно улыбнулся: «Перво-наперво — отрежешь Танечке косы. Чтобы вши не завелись…»
А Танечка потом прощаться с мамой летала из Ташкента или ночным автобусом приезжала из Краснодара.
Бывало, мать месяцами не выходила из больницы. Отец попал в нее только раз — когда отравился из-за самодельной перепелиной дроби, которую станичные наши хитрячки да скупердяи катали из аккумуляторных свинцовых пластин. Вообще же ни лекарств, ни врачей он не признавал, с приобретенной на фронте убежденностью твердо веря, что панацея для русского человека — сорокаградусная. Он так всегда и говорил: встретил старого друга, и выпили, мол, с ним «по рюмашечке панацеи». Рюмашечкой частенько не обходилось, и в словаре у нашей родни давно уже бытовало несколько на первый взгляд странных выражений. Те, кто помоложе, говорили в выходной день, что Степаныч опять, мол, явился с ярмарки «под панацеей». Старшие выражались менее изящно: «напанацеился». Сколько у нас по этому поводу было в семье скандалов!