Семь лет назад он развелся с женой, оставив ей двух сыновей, проклял всех женщин на свете и всерьез занялся наукой, словно бы откладывая жизнь на потом, на те лучшие, как ему казалось, годы, когда он добьется всего задуманного и перед ним откроется истина в образе какой-то яростной свободы души и тела. Он, собственно, и с женой развелся ради этой великой цели, «лег на дно», как он говорил друзьям, ведя аскетический образ жизни. Старшему сыну недавно исполнился двадцать один год, а младшему уже девятнадцать…
А этой, спавшей теперь рядом с ним с приоткрытым во сне маленьким ртом, из-под вздернутой верхней губы которого сухо поблескивали неестественно белые молодые резцы, — этой, наверное, тоже лет двадцать, не больше… Она не ему, а его сыновьям годилась бы в жены!
Он уже убил, растерзал и проклял человека, пригласившего его вчера в свою гнусную нору, который теперь, конечно, спит в сером номере, не подозревая о предательстве, какое он совершил вчера по отношению к старому другу. В воспаленном мозгу проносились страшные мысли, одна преступнее другой, — он готов был убить и эту, имя которой он забыл и которая сладко спала с ним рядом.
Красков вгляделся в ее лицо, в розовую вмятинку на виске, оставленную складкой грубой подушки, в ее тонкие, как паутинка, прилипшие к щеке и к носу волосы, крашеные ресницы и веки и вдруг почувствовал всем телом жар этого спящего и словно бы больного ребенка, проклял себя, стареющего, сивого мужика, который опозорился перед старой матерью, перед другом и, что было странно сознавать ему, той пожилой официанткой, которая вчера стала свидетельницей его падения. Она-то, конечно, все понимала и, в отличие от матери, ничего вчера не понявшей, имела право на самый строгий суд.
А эта — кажется, ее звали Светланой — без тени греха на лице, с какой-то полуулыбкой утомленного ангела жгла его своим младенческим жаром. Легчайшие ее волосы, солнечно-светлые их нити мерно колебались, улавливая неслышное дыхание.
И Краскову захотелось так же легко и неслышно убрать эти волосы с ее лица…
— Прости ты меня, подлеца, — зашептал он вдруг, впадая в безумие и чуть ли не плача, со стоном почувствовал себя кающимся преступником, загубившим человеческую душу. — Прости… Нет такой казни, какая годилась бы для меня, подлеца.
Но мозг его отказывался что-либо сообразить, искать какие-то пути и выходы.
Красков опять припомнил подробности вчерашнего загула… Ах, да! Билет до Одессы! Эта девочка собиралась отдыхать в Одессе, в каком-то пансионате, у нее и путевка туда, и билет на поезд. Был билет. Именно он, негодяй, уговорил ее остаться, продать билет и стать его женой. Но как легко она согласилась! Вокзал рядом. Он схватил этот билет, помчался вниз мимо швейцара и как полоумный влетел в многолюдный зал… До отправления поезда оставалось четыре часа, и у него с руками оторвали этот злосчастный билет, заплатив ему, как спекулянту, на четыре рубля больше… Почему? Ну да, конечно, он спутал число месяца с ценой… Число месяца было ровно на четыре единицы больше… Проклятье!
«Вот это компот! — думал он, глядя в отчаянии на спящую. — Что же мне теперь делать?! Я ведь отлично помню, что она согласилась стать моей женой… Да, да! А этот прохвост орал даже «горько!». И я целовался с ней там, в этой жути, в этом барабанном грохоте… А как же эта Светлана оказалась за нашим столиком? Мы пришли… А она уже ела какое-то мясо под яичницей… Это я помню… Бутылочка яблочной воды… Нет! Из этого компота надо как-то выбраться сухим. К черту все! К черту… Распустил нюни! Современные девочки — это те еще фруктозы! Чего доброго еще…» — И он содрогнулся опять, но теперь уже от другого ужаса, подумав о проницательном взгляде врача, о своем унижении и стыде. Он даже отодвинулся от этой юной красавицы, которая во сне по-детски сморщилась, дремотно провела рукой по лицу и так почмокала губами, словно бы почувствовала материнскую грудь…
«Боже мой! — взмолился опять Красков. — Что же я наделал! Как я покажусь теперь матери на глаза?! Она, наверное, не спит, бедняга, что ей скажу? Может, и в самом деле жениться? Да. Придется жениться. Один выход — жениться».
И он опять готов был расплакаться, но теперь уже от умиления перед самим собой, пораженный благородством своей души.
«А от матери скрыть всю эту сомнительную историю знакомства, всю скоропалительность, дурость эту наидурейшую, — думал он с надеждой. — Она вчера ничего не поняла: откуда я и с кем… Кажется, я ей сказал, что это моя молодая жена. Кажется, что-то в этом роде… А что! Женюсь-ка я, пожалуй, на ней! Она безбожно молода и красива и, кажется, не глупа».