Что я наблюдала, сидя на верхотуре тополя? Сине-белое мертвое лицо, опухшее от горя живое лицо «костяной ноги» и очень красивого дяденьку, который держал на руках Вальку, свою дочь и, естественно, дочь покойницы. Валька была горда так, что даже нам, тогдашним ирокезам, было неловко. Видимо, пребывание на руках живого папы-майора было выше горя от лежащей в гробу мамы. Мам вокруг (живых, конечно) было навалом, а пап считай не было ни у кого. Ну, и что тут может стать важнее?
Похоронили. Выпили. Говорят, «костяная нога» кричала, что лучше б ее Бог прибрал, калеку. Правильно кричала, между прочим, все так думали. Хотя — говорили — у покойницы сердца считай не было, какой от нее прок жизни? Опять же, удачно умерла, муж не знает про ее игрища на танке. А если и узнает, то что он будет делать? Выкапывать гроб? Нет, что ни говори, но смерть — умница, она в жизни разбирается лучше, чем мы, дураки.
глава вторая
Зависть и тайна
И идет себе время, идет…
Я всегда любила идти навстречу идущей с базара бабушке. Увижу ее издали — и аж захожусь от радости и бегу, бегу… Она дает мне поднести творожок в белой хусточке или там пяток яичек в кулечке. «Осторожно неси, осторожно». И я молитвенно несу, стараюсь. Но на этот раз бабушка была на себя не похожа, прогнала меня, не дала ничего, влетела во двор, села, едва дыша, и кричит: «Катя! Катя!» Мама вышла с мыльными руками до самых подмышек — у нее большая стирка.
— Катя! Я такое тебе скажу, такое…— задыхаясь говорит бабушка. — Ты чула (в смысле «слышала»)? Они, оказывается, живут друг с другом, — она посмотрела на меня. — Иди, детка, отсюда, иди. — И я отхожу и прячусь за угол, чтоб все слышать. — Ну, мать Лизки Петренчихи и ее майор… Живут и спят почти с самых похорон и собираются жениться.