Светила луна, и выйти на Днепр всем полком не представлялось возможности. Немцы, укрепившиеся на правом берегу, чтобы зимовать тут, из амбразур своих дотов видели все вокруг километра на три. Немецкие орудия были наведены днем и всю ночь били с этой наводкой.
Наш, родной Днепр, а страшным он казался. Его еще не видно, не слышно, он где-то там, за лесом, и неизвестно еще, когда придется переправляться на тот берег, а боец уже думает: «Только бы не утонуть посреди Днепра — широкий-то ведь он какой! Только бы течением не снесло — течение-то быстрое! За что бы только рукой ухватиться на воде?» И один бежит, лошадиную кормушку откуда-то тащит, другой мастерит поплавок из плащ-палатки, соломой ее набивает, а там, смотришь, плот уж вяжут прутьями, и каждый хочет помочь: кто ремнями подкручивает, кто лямки с вещевого мешка срывает.
В эту ночь Шишков несколько раз вызывал к себе комбатов и их заместителей. Я бежал в штаб и думал: «Сейчас получим приказ на форсирование». Но встречал адъютант и говорил:
— Явка отменяется, оставайтесь на своих местах, ждите вызова.
Идешь с комбатом обратно, поглядывая на луну: ну что ты будешь делать с ней! Вот же каверзное светило, нет от него никакого спасения! Осточертела нам эта луна за войну ужасно. Прямо хоть плачь: только приготовимся форсировать водный рубеж, как она уже тут как тут, выйдет из-за туч и устроит тебе иллюминацию на всю ночь.
Я думал, что явка отменяется из-за этой проклятой луны, висевшей над Днепром, как осветительная бомба, но вот опять вызывают нас в штаб и на этот раз пропускают к Шишкову. У него в землянке находился полковник Гудзь с адъютантом — своим сыном Далькой. Они никогда не разлучались и так знали друг друга, что глазами разговаривали: Гудзь только покосится — и Далька уже бежит выполнять приказание.
— Вот где надо взять Днепр, — сказал Гудзь и показал на карту.
Он не говорил «форсировать», а говорил «взять» — любил короткие слова.
На карте была уже проведена через Днепр красная стрелка. Я смотрел на эту стрелку— она мне как-то особенно запомнилась, с сильным нажимом проведена была, — думал: «Наконец-то!» А Гудзь говорит:
— Всем сразу итти нельзя, нужно отобрать отчаянных людей, которые ни черта не боятся.
— Прикажете отобрать — отберу, своих людей я знаю, — говорю я.
— Что ж, Ваня, — говорит Шишков, — я тебя бранил за то, что ходишь в разведку, когда не надо, а сейчас надо пойти, дорогой мой. Отберешь тридцать девять человек из своего интернационала, а ты — сороковой. Задача такая: переправиться через Днепр, уничтожить орудийный расчет, два пулемета и закрепиться на правом берегу.
Начальник штаба тут же взял у меня карту и обозначил на ней все эти вражеские огневые точки. Красная стрела пронзила их своим острием.
Когда прощались, Гудзь ничего не сказал, тряхнул руку — и все, а Шишков обнял, поцеловал. С комбатом я прощался уже в батальоне. У него слезы на глазах появились.
— Пожалуйста, только загодя не хорони, терпеть этого не могу, — сказал я.
— Ну чего уж там, Ваня! Ты же сам знаешь, на что идешь, — сказал комбат. — Не чужой же ты мне человек, мы с тобой все-таки хорошо сработались.
Верно, мы с ним неплохо сработались, но характеры наши были совсем разные: он думает, что я на верную смерть иду, а меня охватывает такое нетерпение, что я думаю только одно: «Скорее, скорее!» Если возвращаешься домой и видишь, что в твой дом грабитель залез, ты же не станешь тут раздумывать, опасно это или нет, а подкрадешься тихонечко и схватишь грабителя за шиворот.
Сколько мы говорили о Днепре! У одного нашего бойца любимая девушка работала в аптеке, и он горевал, что она ученая и, наверно, не захочет пойти за него замуж.
— А ты не горюй, — говорил я ему. — Вот возьмем Днепр, получишь медаль или орден, и за тебя пойдет тогда любая девушка, не только из аптеки, даже из райкома комсомола.
Казалось, только бы форсировать Днепр, и тогда уже все, тогда хватай немца за горло. И вот пришли. Даже не верилось как-то, что это уже Днепр, что вон на том берегу этот негодяй, эта лысая арийская обезьяна дачку себе облюбовала. Тащим лесом к Днепру плот, плащ-палатки, набитые соломой, лошадиные кормушки, и перед глазами эта дачка над Днепром стоит. Так ясно вижу ее, как будто сам в ней жил.
Все тридцать девять бойцов и сержантов, которые пошли со мной, вызвались на дело сами, агитировать их не пришлось. Это были те, кто больше всех песен любил песни Нора о славе вернувшихся домой героями, кто мечтал на войне найти чудесную шапку с небывалым золотым околышем.
Только один, самый молодой из тридцати девяти, веселый художник Сережа Орловский, увидев Днепр, испугался. Подходит ко мне, дрожит. Я спрашиваю его: