— Эй, мистер, а кто вы? — донеслось вслед. Бонни приветственно вскинул руку, и мы ушли. После этого случая я какое‑то время был полон счастливой гордостью за брата — существуют чувства слишком высокие, чтоб их подточила ржавчина зависти.
Я задернул шторы. Вошла Эйлина с подносом с чайником, молоком, сахаром, чашками.
— Хоть чаю с нами попейте, если сыты.
— Ну от чашечки никогда не откажусь, — согласилась мать. — Но если стряпать надумала, ступай, мы тут без тебя управимся.
— Неизвестно еще, когда Бонни вернется. — Я промолчал в ответ на косвенный вопрос Эйлины, и она продолжила: — Да и поздно уже затевать жарить мясо. Может, попозже омлет состряпаю.
— Что сготовишь, то и сойдет, — откликнулся я. — Можно и попозже. Спешить некуда, детишки по углам не голосят, есть не просят.
С чего вдруг я брякнул такое, совершенно не понимаю. Знаю только, что мне это никогда не простится. Эйлина выпрямилась, краска залила лицо и шею, потом кровь отхлынула, голова дернулась туда — сюда, глаза слепо шарили вокруг, рот раскрылся, словно ловя воздух в немом стоне. Она наклонилась, аккуратно поставила чайник и вышла.
Отец от стыда прятал глаза. Мать не переживала такого замешательства — ее глаза въедались в меня буравчиками.
— Не ожидали от тебя, Гордон!
Что и говорить, удар ниже пояса.
— О, господи! — Я стиснул кулаки. Сам едва сдерживая стон.
«Меланхолия» — так определила мать болезнь той своей знакомой, что утопилась. Удобное словечко, годное на все случаи жизни, хотя и не официальный медицинский термин. А уж какое мелодичное! Ме — лан — холия! Я полез в Оксфордский толковый словарь. А, вот: «Душевная болезнь; симптомы — угнетенное состояние и необоснованные страхи».
Я стоял в учительской своей школы. Один. Пристроился со словарем у окошка, поглядывая на гнущиеся верхушки деревьев, окаймлявших спортплощадку. Непогода разгулялась всерьез, дул крепкий ветер, поминутно принимался хлестать ливень. Добравшись до школы, я тут же позвонил к Эйлине на работу, сообщил директору, что ей нездоровится и она не придет. Утром после ванны я спросил ее, надо ли предупреждать — она опять не стала вставать.
— Да, пожалуйста, — ответила она.
Когда же я разбежался было просить прощения за вчерашнюю фразу, она пробормотала:
— Не надо об этом, и точка.
Накануне, когда стало очевидно, что она уже не вернется в комнату, а я не собираюсь на ее розыски, старики ушли, пригорюнившись, встревоженные. Я распустил язык, и родители оказались свидетелями семейной сцены: ситуация, в которой любой свидетель лишний. Теперь им западет в голову, что в нашем доме завелась ссора.
Эйлина снова легла. Со мной она не разговаривала. Я чувствовал, что боюсь — ее, за нее. Но пуще всего за себя.
Немного спустя я соорудил яичницу и сжевал с тостом, потом откупорил бутылку вина, вторую из тех, что принесла Эйлина. В четверг. Всего три дня назад. Тогда у нас текла нормальная жизнь. Бонни не пробыл в доме еще и дня. Неприятности и тревоги грызли его. А мы в сторонке лицезрели их. Самодовольно пыжась: мы‑то вон как искусно распоряжаемся своей жизнью. Бонни… Уже приходит себе и уходит вольготно и свободно, точно в гостинице. Мысли неизменно упирались в одно: отвезти Юнис домой. Бонни тут же, немедля, уламывает ее лечь с ним в постель.
Телефон. Трещит и трещит. Неумолчно. В конце концов, я нехотя поднялся. Названивали из автомата.
— Бонни Тейлор? — осведомился мужской голос.
— Кто это?
— Подонок! Мы знаем, где ты! — и обвал частых гудков.
Потягивая вино, я смотрел телевизор, мерцающий в дальнем углу — развлекательная программа, таких я обычно чураюсь. К возвращению Бонни в бутылке плескалось уже на донышке.