Я увидел круглое, нежно-розовое личико со вздернутым носом и чуть заметными бровями, светло-русые стриженые волосы, зачесанные назад так небрежно, что над ушами свисало по нескольку тоненьких прядок… Словом, я увидел Лидочку Скворцову — дочку моих соседей по квартире. Маленькие карие глазки Лидочки, обычно широко открытые, сейчас казались узенькими черточками: она чему-то смеялась, болтая с подругами и не подозревая, какое внимание ей уделяется на сцене.
— Все! Готово! — сказал помреж. — Лешка, третий звонок! Или нет!.. Погоди… Вася, на минутку!
К помрежу подошел рабочий сцены Вася — парень на голову выше Родиона и раза в полтора шире его в плечах.
— Она в зале. Понимаешь? — тихо проговорил помреж.
Вася сделал испуганное лицо:
— Ну-у!
— Перед самой сценой расселась.
— Вот сволочь!
— Слушай! Вовку могут вызывать среди действия. Если кто-нибудь крикнет… это самое… представляешь, что может случиться? (Вася молча кивнул.) Так вот: мобилизуй наших ребят и проведи агитацию в зале: мол, если кто-нибудь пикнет: «Хвостик»… словом, сам понимаешь. А я задержу немного третий звонок.
— Сделаем, — сказал Вася и деловито удалился.
Я тоже отправился в зал, который был уже битком набит. Я поздоровался с Лидочкой; она заставила подруг потесниться и усадила меня рядом с собой. Разговаривая с ней, я наблюдал за тем, как выполняются указания помрежа.
Человек двенадцать, таких же здоровенных, как и Вася, ребят пробирались между рядами в разных концах зала, останавливались над мальчишками, которые сидели кучками отдельно от девочек, и что-то говорили им. Как видно, наставления звучали довольно внушительно, потому что мальчишки тут же начинали дружно и усердно кивать головами. Потом эти богатыри расселись там, где наблюдались наибольшие скопления мелкоты.
Прозвенел третий звонок. Занавес дернулся, заколыхался, я услышал приглушенный голос Родиона: «Не туда тянешь, не ту веревку!» Занавес снова дернулся, и полотнища его рывками расползлись в разные стороны.
Зрители увидели Пелагею Егоровну и Арину, сетующих на то, что приходится отдавать Любовь Гордеевну за старика Коршунова. Затем начался разговор Пелагеи Егоровны с Митей, потерявшим надежду на счастье.
Это был хороший любительский спектакль. Исполнители играли без суфлера, не сбиваясь, не нарушая мизансцен, и играли искренне.
Зрители слушали внимательно, явно сочувствуя двум влюбленным. В сцене прощания Мити с Любовью Гордеевной девочки шумно вздыхали, а сцена, где Коршунов внушает своей невесте, как хорошо быть замужем за стариком, вызвала легкий шепот:
— Ой, какой противный!
— Ну и гадина!
Но вот появился Любим Торцов, и в зале пронесся шепот восторженного удивления. Все зрители, за исключением гостей, конечно, знали, кто кого играет в этом спектакле. И как ни хорошо играли кружковцы, все же под гримом Пелагеи Егоровны ребята узнавали девятиклассницу Соню Клочкову, и сквозь облик бедного приказчика Мити просвечивал лучший школьный волейболист Митя Чумов. А вот Володя Иванов как будто совсем исчез.
Хороший был грим: парик с жалкими седыми вихорками, не менее жалкая бороденка, красноватый нос и землистого цвета щеки… Хорош был и костюм: халат не халат, шинель не шинель, куцые и узкие брючки да стоптанные опорки. Однако не в костюме и не в гриме было дело. В походке, в которой чувствовалась едва уловимая нетвердость, в шутовских, размашистых жестах, за которыми вместе с тем ощущалась слабость, в голосе, вызывающем и одновременно старчески дребезжащем, так много было убедительного, подлинного, что зал весело зааплодировал, засмеялся.
Однако смех скоро утих. Начался словесный поединок Любима Карпыча с Коршуновым. И вот что мне понравилось. В этой сцене старый озорник сыплет прибаутками, кривляется; будь у Володи чуточку поменьше такта, зрители продолжали бы потешаться над Любимом. Но чем дальше шла сцена, тем серьезнее звучали прибаутки Торцова, тем меньше смеялись зрители, тем большей симпатией они проникались к полупьяному горемыке, изобличавшему сластолюбивого богача.
— Послушайте, люди добрые! Обижают Любима Торцова, гонят его. А чем он не гость? За что меня гонят? Я не чисто одет, так у меня на совести чисто. Я не Коршунов: я бедных не грабил, чужого веку не заедал…
Зал притих. Я покосился на Лидочку. Она застыла, подавшись вперед, вцепившись руками в коленки, и глаза ее были широко открыты. Когда же «озорник» воскликнул: «Вот теперь я сам пойду! Шире дорогу — Любим Торцов идет!» — зрители захлопали так дружно, что на меня с потолка соринки посыпались.