Выбрать главу

Я говорил где-то, что Белоножка готова была поехать в Сибирь за Булочной.

Судьбе было угодно, чтобы она отправилась за ним в детскую больницу, расположенную, как это может случиться лишь в Ленинграде, на самом Пулковском меридиане.

В очередной раз — это происходило дважды в неделю — наша компашка (Январь, Суббота и я) появилась перед окнами «Первой инфекции». Булочная показал в окно свою записку, в которой было несколько просьб насчет книг и цветных карандашей и между прочим сообщалось:

«В Африке скарлатиной не болеют».

То, что в Африке лучше, чем где бы то ни было, нам было известно с пяти лет.

Январь весело переписал эту новость и показал Белоножке, торчавшей в другом окне.

«Нам доктор сказал, что скарлатина почти не встречается на Аляске и в Гренландии», — написала в ответ Соня Белоногова.

Я сидел на скамейке, одна ножка которой стояла на Пулковском меридиане, смотрел, прищурясь, на солнце и думал о том, что Белоножка все-таки любит Булочную.

Мне почти нечего добавить к тому, что уже написано о первой любви. Роясь в своих книгах, я недавно нашел одно очень правдивое описание первого чувства и не могу не привести его здесь полностью. [2]

«Я терпеть не могу математику, — рассказывает автор, — тем более удивительно, что моей первой любовью оказалась дочь учителя математики. Мне было тогда двенадцать лет, а ей десять, и она училась в третьем классе начальной школы. Как-то во время игры в прятки мы вместе залезли в пустую бочку, в которой моя мать квасила капусту на зиму. Здесь я признался ей в любви. До сих пор, проходя мимо пустых бочек, я вспоминаю этот случай и испытываю неизъяснимое волнение.

Однажды мы встретились после уроков и вместе пошли домой. Я дал ей крендель, который покупал каждую пятницу на деньги, выигранные в четверг в „орлянку“, и серьезно спросил:

— Как ты думаешь, отдаст тебя отец за меня замуж, если я посватаюсь?

Она покраснела, опустила глаза и от волнения разломала крендель на три части».

— Не думаю, — ответила она вполголоса.

— А почему? — спросил я, и от огорчения у меня на глаза навернулись слезы.

— Потому что ты плохой ученик.

Тогда я поклялся ей, что день и ночь буду зубрить таблицу умножения, только бы исправить отметку. И я учил. Учил так, как только может учить таблицу умножения влюбленный, и, разумеется, ничего не выучил. Двойка у меня стояла и раньше, и теперь, после усиленной зубрежки, я получил единицу.

В следующий четверг я ничего не выиграл в «орлянку», но зато в пятницу утром забрался в платяной шкаф и срезал с отцовской одежды двадцать пуговиц, продал их и купил крендель, а в полдень уже ждал у школы, когда она выйдет. Я признался, что дела обстоят еще хуже, так как по арифметике я получил единицу. С болью в голосе она ответила:

— Значит, я никогда не буду твоей!

— Ты должна быть моей если не на этом, так на том свете.

— Что же нам делать? — спросила она с любопытством.

— Давай, если хочешь, отравимся.

— Как же мы отравимся?

— Выпьем яд! — предложил я решительно.

— Ладно, я согласна, а когда?

— Завтра после полудня!

— Э, нет, завтра после полудня у нас уроки, — сказала она.

— Да, — вспомнил и я. — Я тоже не могу завтра, потому что мне запишут прогул, а у меня их и так двадцать четыре. Давай лучше в четверг после полудня, когда нет уроков.

Она согласилась.

В следующий четверг после полудня я утащил из дома коробку спичек и пошел на свидание, чтобы вместе с ней отправиться на тот свет. Мы сели у них в саду на траву, и я вытащил спичечный коробок.

— Что мы будем делать? — спрашивает она.

— Будем есть спички!

— Как — есть спички!

— Да вот так, — сказал я, отломал головку, бросил ее на землю и принялся жевать палочку.

— А зачем ты бросил это?

— Да это противно.

Она решилась, и мы стали есть палочки. Съев три штуки, она заплакала.

— Я больше не могу, я никогда в жизни не ела спичек, больше не могу.

— Ты, наверное, уже отравилась.

— Может быть, — ответила она.

А я съел еще девять палочек и потерял аппетит.

— Что же теперь будем делать? — спросила она.

— Теперь разойдемся по домам и умрем. Сама понимаешь, стыдно, если мы умрем в саду. Ведь мы из хороших семей, и нам нельзя умирать, как каким-то бродягам.

— Да! — согласилась она.

И мы разошлись.

Если вычесть из этой взаимной любви пустую бочку для капусты, пуговицы, двадцать четыре прогула и коробку спичек, останется то, что я испытывал к Белоножке, никогда не сказав ей об этом ни слова.

Я жил на втором этаже, она — на шестом. Но я пробовал сократить разделявшую нас дистанцию, развивая бешеную скорость на самокате. Она возвращалась из школы, помахивала кожаным портфелем с двумя замками и не замечала меня. В то время мы еще ходили во второй класс. Я старался привлечь ее внимание, околачиваясь возле парадного, где она играла с подружками в «классики», стоял у своего окна, ожидая, когда появится знакомый портфель с голубым бантиком. У меня не было необходимой храбрости, чтобы заговорить с ней. Ведь она к тому же была девочкой, о которой в доме рассказывали легенды.

Спустя два года нас познакомил Булочная. Он привел меня к ним домой, показал на большой письменный стол и с гордостью сказал:

— Вот тут мы делаем с Белоножкой наши уроки.

Потом в моей жизни появились Суббота и Январь. Я увидел, что она совершенно не отличает меня от Января, а нас с Январем от Субботы.

Но судьбе было угодно, чтобы именно Булочная, а не я, разделил с Белоножкой скарлатину.

«Что ж, — думал я в припадке великодушия, — если она его любит, пусть болеют вместе».

Ни один из взрослых, по-моему, не обратил внимания на географическое положение детской больницы. С возрастом и мне стало безразлично, на какой широте валяться в гриппе. Бывают дни, когда собственное сердце — с кулак — заслоняет всю физическую географию.

А тогда, в те солнечные дни, мы жили на свете, словно внутри нас ничего нет. Так оно, вероятно, и было, ибо мы не слышали свои печенки и селезенки.

Мы, конечно, сразу смекнули, где находится детская больница. Булочную потом спрашивали, где он лечился от скарлатины.

«На Пулковском меридиане», — отвечал он с достоинством человека, вокруг которого Земля делает полный оборот.

Приятно было ходить на Пулковский меридиан, сидеть на нем, развалясь и вытянув ноги, вытаптывать снег на меридиане. И это не очень-то далеко от нашего дома.

В букете больничных запахов, где валерьянка со спиртом особенно пахнут днем, а камфара — ночью, я раньше других отличаю камфару. Камфара напоминает мне растерянный взгляд Белоножки, остриженной «под нулек» и стоящей в окне больничной палаты за двумя стеклами.

На Булочной не осталось живого места. Его первый этаж при помощи шприца превратили в мелкое сито, сквозь которое то уходило, то снова возвращалось мужество. Массивный подбородок Булочной, изредка заменявший нам грушу для отработки точности удара, осунулся, похудел. Из-под завернувшейся штанины выглядывала тощая, какая-то серая нога. Суетливые руки показывали нам крестики и нолики, пальцы Булочникова крутились у виска, рот открывался и закрывался, а мы пожимали плечами: двойное стекло мешало нам.

Зайдя в «Справочную» погреться, мы тихонько вскрывали чужие письма, сложенные треугольниками, и читали их из чистого любопытства.

«Папа, принеси мне конфеты пососать. Писать больше нечего…»

«Мама, мне очень хочется домой. Мама, мне тут скучно».

«Бабушка, когда меня будут резать, постойте под окном операционной комнаты».

Переписка с «Первой инфекцией» не разрешалась. Болели без права переписки.

Письма принимали только туда, а оттуда — листок, прижатый лбом к стеклу.

Без Булочной было тоскливо, недоставало нам и осуждающих взглядов высокомерной Белоножки.

вернуться

2

Это была первая любовь Бранислава Нушича.