— Игнатий Федорович, а что, если мне разок напиться?
— Как? Прости, братик… это еще к чему?
— К тому, чтобы узнать состояние похмелья, как руки трясутся…
— Нет, братик, ты уж не того, не перебарщивай, это уж зря… Этак ты черт знает до чего дойдешь, — забормотал старый педагог.
Генеральная репетиция прошла успешно. Кружковцы без всякой зависти восторгались Володей. И вот теперь любовь и смешное прозвище грозили испортить все дело.
Родион снова подошел к занавесу и, заглянув в дырочку, проделанную в нем, сразу подался назад.
— Пришла уж. Сидит, — сказал он мрачно.
— Где? Где сидит? — в один голос спросили «Гордей» с «Африканом».
— В пятом ряду. Вторая слева от прохода.
Оба «купца» поочередно заглянули в зал.
— Под самым носом села, — пробормотал «Африкан Коршунов».
В это время рабочие сцены притащили кресла, и Родя снова принялся распоряжаться. Мне захотелось увидеть особу, причинявшую актерам столько беспокойства. Я припал к глазку, отыскал пятый ряд и тихонько присвистнул от удивления.
Я увидел круглое, нежно-розовое личико со вздернутым носом и чуть заметными бровями, светло-русые стриженые волосы, зачесанные назад так небрежно, что над ушами свисало по нескольку тоненьких прядок… Словом, я увидел Лидочку Скворцову — дочку моих соседей по квартире. Маленькие карие глазки Лидочки, обычно широко открытые, сейчас казались узенькими черточками: она чему-то смеялась, болтая с подругами и не подозревая, какое внимание ей уделяется на сцене.
— Все! Готово! — сказал помреж. — Лешка, третий звонок! Или нет!.. Погоди… Вася, на минутку!
К помрежу подошел рабочий сцены Вася — парень на голову выше Родиона и раза в полтора шире его в плечах.
— Она в зале. Понимаешь? — тихо проговорил помреж.
Вася сделал испуганное лицо:
— Ну-у!
— Перед самой сценой расселась.
— Вот сволочь!
— Слушай! Вовку могут вызывать среди действия. Если кто-нибудь крикнет… это самое… представляешь, что может случиться? (Вася молча кивнул.) Так вот: мобилизуй наших ребят и проведи агитацию в зале: мол, если кто-нибудь пикнет: «Хвостик»… словом, сам понимаешь. А я задержу немного третий звонок.
— Сделаем, — сказал Вася и деловито удалился.
Я тоже отправился в зал, который был уже битком набит. Я поздоровался с Лидочкой; она заставила подруг потесниться и усадила меня рядом с собой. Разговаривая с ней, я наблюдал за тем, как выполняются указания помрежа.
Человек двенадцать, таких же здоровенных, как и Вася, ребят пробирались между рядами в разных концах зала, останавливались над мальчишками, которые сидели кучками отдельно от девочек, и что-то говорили им. Как видно, наставления звучали довольно внушительно, потому что мальчишки тут же начинали дружно и усердно кивать головами. Потом эти богатыри расселись там, где наблюдались наибольшие скопления мелкоты.
Прозвенел третий звонок. Занавес дернулся, заколыхался, я услышал приглушенный голос Родиона: «Не туда тянешь, не ту веревку!» Занавес снова дернулся, и полотнища его рывками расползлись в разные стороны.
Зрители увидели Пелагею Егоровну и Арину, сетующих на то, что приходится отдавать Любовь Гордеевну за старика Коршунова. Затем начался разговор Пелагеи Егоровны с Митей, потерявшим надежду на счастье.
Это был хороший любительский спектакль. Исполнители играли без суфлера, не сбиваясь, не нарушая мизансцен, и играли искренне.
Зрители слушали внимательно, явно сочувствуя двум влюбленным. В сцене прощания Мити с Любовью Гордеевной девочки шумно вздыхали, а сцена, где Коршунов внушает своей невесте, как хорошо быть замужем за стариком, вызвала легкий шепот:
— Ой, какой противный!
— Ну и гадина!
Но вот появился Любим Торцов, и в зале пронесся шепот восторженного удивления. Все зрители, за исключением гостей, конечно, знали, кто кого играет в этом спектакле. И как ни хорошо играли кружковцы, все же под гримом Пелагеи Егоровны ребята узнавали девятиклассницу Соню Клочкову, и сквозь облик бедного приказчика Мити просвечивал лучший школьный волейболист Митя Чумов. А вот Володя Иванов как будто совсем исчез.
Хороший был грим: парик с жалкими седыми вихорками, не менее жалкая бороденка, красноватый нос и землистого цвета щеки… Хорош был и костюм: халат не халат, шинель не шинель, куцые и узкие брючки да стоптанные опорки. Однако не в костюме и не в гриме было дело. В походке, в которой чувствовалась едва уловимая нетвердость, в шутовских, размашистых жестах, за которыми вместе с тем ощущалась слабость, в голосе, вызывающем и одновременно старчески дребезжащем, так много было убедительного, подлинного, что зал весело зааплодировал, засмеялся.
Однако смех скоро утих. Начался словесный поединок Любима Карпыча с Коршуновым. И вот что мне понравилось. В этой сцене старый озорник сыплет прибаутками, кривляется; будь у Володи чуточку поменьше такта, зрители продолжали бы потешаться над Любимом. Но чем дальше шла сцена, тем серьезнее звучали прибаутки Торцова, тем меньше смеялись зрители, тем большей симпатией они проникались к полупьяному горемыке, изобличавшему сластолюбивого богача.
— Послушайте, люди добрые! Обижают Любима Торцова, гонят его. А чем он не гость? За что меня гонят? Я не чисто одет, так у меня на совести чисто. Я не Коршунов: я бедных не грабил, чужого веку не заедал…
Зал притих. Я покосился на Лидочку. Она застыла, подавшись вперед, вцепившись руками в коленки, и глаза ее были широко открыты. Когда же «озорник» воскликнул: «Вот теперь я сам пойду! Шире дорогу — Любим Торцов идет!» — зрители захлопали так дружно, что на меня с потолка соринки посыпались.
Это был немалый успех Володи, но настоящий триумф оказался впереди. Поссорившись с Коршуновым, Гордей Карпыч назло богачу решил отдать дочку за бедняка Митю, но потом снова заартачился. На сцене опять появился Любим Торцов.
— Брат, — произнес он, опустившись на колени, — отдай Любушку за Митю — он мне угол даст. Назябся уж я, изголодался.
Эти слова были сказаны таким тоном, что весь зал оцепенел.
— Лета мои прошли, — чуть слышно в мертвой тишине продолжал Любим Торцов, — тяжело уж мне паясничать на морозе-то из-за куска хлеба; хоть под старость-то да честно пожить.
Я услышал, как кто-то хлюпает носом. Это была Лидочка, Она не отрываясь смотрела на сцену, крутила пуговку возле воротника и часто моргала.
Гордей Карпыч раскаялся, Любим Карпыч запел свадебную песню, и коричневые полотнища стали судорожно рваться друг к другу, закрывая сцену.
Зрители повскакали с мест. Артисты, взявшись за руки, выходили раскланиваться раз, другой, третий… пятый… Наконец они ушли с явным намерением больше не появляться, а зрители продолжали хлопать перед закрытым занавесом.
И вдруг кто-то громко выкрикнул:
— Любима Торцова!
— Торцова! Любима-а! — подхватил сразу весь зал.
— Любима-а! — звонким, высоким голосом закричала Лидочка.
Кто-то вытолкнул на просцениум Володю, и началась такая овация, какой, наверно, не было за все существование кружка. Часть зрителей вышла в проход, другие подошли вплотную к сцене, третьи стали на скамьи — и все хлопали и кричали, кричали и хлопали.
И вдруг среди грохота аплодисментов и приветственных криков я услышал, как какой-то мальчишка в конце зала истошно орет:
— Хвости-ик! Браво, Хвости-ик!
Я не успел ужаснуться, как «Хвостик» крикнули справа, потом слева от меня, а через минуту весь зал надрывался что было сил:
— Браво-о! Хвостик, браво-о! Браво, Хвостик! Хвостик, би-ис!
Любима Торцова передернуло. Взгляд у него стал каким-то диковатым. Но он сдержался, неуклюже поклонился и встретился глазами с Лидочкой.