XI
У Панова кандалы лежали до революции. Вести о свободе у Аникановых были встречены радостными слезами матери:
- Неужто мучениям моим конец? А я уж думала, не дождусь, не увижу...
Матвей с работы в толпе пошел в город. Над ним маком горело одно из наспех сшитых знамен-новое, огромное, яркое. Рядом с ним маленьким казалось старое, лежавшее в подполье знамя. Оно расправляло выдавленные неволей рубцы. Весенний ветер полоскал его.
Матвей помогал разоружать полицию, был в сыскном, у тюрьмы, целовался с освобожденными, ночью с неуклюжим бульдогом дежурил на перекрестке. Забыл, что ему больше пятидесяти лет, суетился, но не верил, что свобода пришла, боялся, что ее вновь расстреляют. Хмуро вглядывался в каждого солдата и сжимал челюсти. Появление взводов и рот настороживало его.
Клятвы воинских частей на площади растопили в нем ледок. Он пошел к Панову, поздравил его и взял кандалы.
Открыто нес их по улице и показывал прохожим. Дома повесил их под портретом седого бородатого ученого, глянул на домашних и весело сказал:
- Кажется, бог даст и нашему теляти волка поймати.
С этого дня к Аниканову стали тянуться чужие. Взрослые заходили поодиночке, молодежь-стаями. Здоровались и спрашивали:
- Можно?
- Можно, можно...
Люди подходили к портрету, раздумчиво глядели на кандалы, как бы впитывали идущую от звеньев боль и силились запомнить их.
В рабочую пору, когда в доме оставались мать да внучка, прибегали дети и долго звенели в коридоре голосами:
- Пусти, тетенька, поглядеть...
Гурьбой катились через порог, горящими глазами впивались в кандалы, в портрет и перешептывались.
Осмелев, протягивали руки, осторожно, потом смелее трогали звенья.
Мать шикала на них:
- Кш... проказники, забаву нашли! - и открывала дверь: - Будет, уходите.
Соседи шутили над нею и Матвеем:
- У вас теперь вроде часовня какая.
Она отмалчивалась, а Матвей с улыбкой говорил:
- Пускай глядят. Вот приедет сын, распорядится.
XII
Алексей явился в праздник, в конце второй недели свободы. И каким явился! Па полголовы выше Матвея, плечистый, гибкий, с голубизной в глазах. У Матвея дыхание занялось от радости, а потом в сердце шевельнулась печаль: такого не поносишь на руках, не приголубишь. Где бойкий мальчишка, суетливый подросток?
Вырос, вытянулся... И проклятые кандалы не помешали.
Сам кого хочешь поднимет, поносит, утешит.
Не обошлось без слез, без лепета и забот о мелочах.
Кандалы Алексей увидел на стене во время чая, кивнул на них и спросил:
- Живы?
- Живы, отсидели на чердаках.
Матвей и Алексей взглянули друг другу в глаза и долго смеялись. Матвей принялся рассказывать, кто сколько хранил кандалы, как их искали. На этом свидание и оборвалось. За Алексеем пришли из Совета товарищи, к полудню на окраине узнали, что вечером он будет говорить на собрании.
Аникановы пошли слушать его всей семьей. Сквер у Народного дома был запружен. Алексея, показавшегося на сколоченной недавно трибуне, встретили криками.
Слова его не падали, а взлетали над толпою, кружилисьодно, другое, третье; стая их быстро росла и билась о головы крыльями. Даже Василий минутами шевелился от зяби и мурашек. Грудь Матвея ширилась, тело легчало.
Ему хотелось крикнуть на весь сквер, что этот Алешкаего сын, что он, старик, согласен с ним во всем до последней капли.
Он долго не мог успокоиться. Дорогой к дому бормотал заплаканной эдене, притихшему Василию и невестке о том, что вот пришла-таки жизнь, но ей надо было притти раньше, - тогда все было бы иным: не оглох бы в котельной Василий, не зудела бы у него старая спина, не была бы такой тихой и печальной мать.
С этого вечера Алексея дома почти не видели. Ночевал он редко, забегал между делом: его всюду ждали, он всем был нужен, не знал покоя и не чувствовал усталости: надо, надо, надо. От напряжения лицо его стало тоньше, глаза-ярче, голос-звончее.
В конце марта Совет послал его по неотложному делу в столицу. Домой он забежал перед-отходом поезда. Перецеловал всех и заспешил. Провожать его пошли Матвей и Василий. Он с трудом втиснулся в вагон, покивал оттуда и исчез.
Больше Аникановы не видели его. Дошла весть, что в столице он возненавидел новую власть и ушел добровольцем на фронт. А в начале осени докатилась и другая, енобящая весть: в окопах Алексей призывал солдат с оружием уходить домой и был убит за это.
На голове Матвея в несколько дней побелели последние темные пятна. В глазах вспыхнули да так и остались зеленоватые искорки горя. Он осунулся и затих. Даже осенью, когда власть взяли рабочие и солдаты, остался равнодушным ко всему. По привычке ходил изредка на митинги, слушал новые речи, недоверчиво озирался, искал чего-то на лицах и уходил.
Конец войны ужаснул его. Россия представилась ему маленькой, ощипанной, а бредущие с войны солдатыпонурыми, униженными. Место войны вставало в его воображении широким полем, перерезанным канавой. Из-ва канавы в понурые, униженные спины несутся улюлюканье, издевки и смех. В груди щемило.
Один случай оживил было Матвея. В начале зимы в заводском клубе было назначено собрание памяти Алексея. Матвей узнал, что там уже висит нарисованный с фотографии портрет сына, что на собрании будет прочитано написанное им перед смертью письмо. Матвей стал стройнее, на приглашение отозвался охотно:
- Приду, приду, как же...
Но когда его попросили подарить клубу кандалы Алексея, посмутнел, сжался и отказал:
- Не дам.
- Почему?
- Так! Им и у меня не тесно.
Больше от него ничего не добились. На собрание вместо себя он послал Василия. Сам два раза подходил к клубу, но войти в него не мог. Сжимал в карманах кулаки и шептал:
- Не воротишь, словами Алешки не воротишь...
Василий сидел на вечере в первом ряду, слушал и удивлялся. Узнал, что смерть его брата-горе рабочих, что брат-это не Алешка, каким представлял и знал его он, Василий, а значительнее, нужнее, дороже, незабываемее. Но больше всего его поразили слова о кандалах брата. Выходило, - они не простое железо, нет, - они звоном говорили заводу и городу о свободе, будили спящих...
XIII
Богачей выселяли из домов. Магазины, склады, мастерские переходили в руки Совета. Заводом, железной дорогой управляли свои. Начальники, мастера стали меньше, тише, а иные исчезли совсем. Стало вольнее, проще. Казалось, надо приложить еще немного усилий, терпения-и будет совсем хорошо.
Но таяли дрова, уголь, хлеб и керосин. Все меньше и меньше подвозили их. Тогда на заводе заметили: товары, пища, вещи уходят на чердаки, в ямы, в подвалы. Тогда, заводские остро почувствовали и увидели, что вокруг них за углами притаились обиженные, выбитые из копен враги и песком клеветы порошат глаза, шепчут: "А ну, ну... постройте, сделайте..." и смеются: "Хе-хе-хе-хе..."
Злоба и ярость светились в глазах лавочников, купцов, чиновников, мещан, богатых крестьян, - отовсюду слухами, шопотом расползались уныние, робость и тоска.
Заработка нехватало на хлеб, дни упирались в муть и тревогу. На заводе ширилась настороженность, в сердца входили сомнения, апатия. Мастерские работали все тише, ленивее. А весной в рабочую пору необычно всхлипнула сирена, и стали станки, смолкло железо.