Внезапно он умолк и подозрительно взглянул на старосту: помощнику писаря показалось, что старик смеется. Но хитрый староста отвернулся, сделал вид, что пристально смотрит в ту сторону, где над кустами проскакала на лопате Трина Сикснене наводить порчу на соседскую скотину.
— Вот эту самую систему я и обдумываю уже два года, а ты постоянно мешаешь, перебиваешь меня, не даешь мне сосредоточиться…
От досады он проглотил последнее слово; теперь сомневаться было нечего, староста явно смеялся. Помощник писаря от злости хотел было шмыгнуть обратно в могилу, но староста его остановил:
— Ну, полно, не сердись, это я так, невзначай…
— А ты все же как был дураком, так дураком и останешься, — заявил помощник писаря, продолжая сердиться.
— Может, и так, может, и так, а только скажу тебе — и ты не умнее.
Помощник писаря презрительно взглянул на старика.
— Думаешь, оттого, что, как я сказал, у нашего брата скверное образование? Это вовсе не дает тебе права задирать нос. Пусть человек и необразованный, но если он размышляет…
— Стало быть, он дурак, вот и все. — Староста сплюнул.
От злости помощник писаря поперхнулся словом. Он еще немного помедлил, не зная, оставаться ему наверху или снова лезть в могилу. Но староста тотчас заговорил опять:
— Так-то. И умнее всех тот человек, который вовсе не думает. И умнее всех и счастливей всех, потому как все зло на свете оттого, что люди думают. Я знаю, меня только проклятьями да плевками поминают, а все ж при мне люди были счастливее: никому ни о чем не надо было думать — моя палка все разъясняла, всех вразумляла. Все знали, когда вставать, куда идти, что делать, за что получать порку… Да разве люди ценят своих благодетелей? Не ценят… Ты погляди, чем только не заросла моя могила! Правда, зелень куда лучше, чем голый, будто курами перекопанный бугор, а все же это черная неблагодарность. Ведь не порол бы я их, не гонял, как положено, — пожалуй, многие стали бы думать да размышлять. И, может, не один бы удавился, вроде тебя…
— Выходит, я оттого и повесился, что много думал?
— Понятно, оттого, что умничать стал. А то бы жил и по сей день, да, может, и женился бы на своей Юлине Мелдере.
— Что же… думаешь, это было бы лучше?
— Ничего я не думаю. Давно я ничего не думаю. А только одно скажу: не полез бы ты в петлю. Ну скажи-ка сам, отчего ты удавился?
— Я думал…
— Думал! То-то и оно. А я что говорил!
— Я думал так, — продолжал помощник писаря, повысив голос. — Раз ты, милая, с другими любезничаешь, мне тебя не надо. Долго я об этом думал, пока не придумал. Повеситься для меня плевое дело, десять минут работы, зато тебя, голубушка, совесть будет мучить всю жизнь. Люди на тебя пальцами будут показывать: вон, мол, она, Юлиня Мелдере, та самая, что человека в могилу свела, бегите от нее, как от чумы. И останется она старой девой… Видишь, какую страшную месть я замыслил?
— Ну и как — удалась твоя месть?
— Отчего ж ей не удасться. Удалась.
— А ты Юлиню свою с тех пор видал?
— Нет, не видал, совестно как-то. Выходит: то повесился, то опять пристаешь.
— Пустяки. Загляни к ней как-нибудь — во сие привидься. Пока своими глазами не видал, ничему не верь. Только пуще всего остерегайся думать, не думай, а только гляди…
— Да, но ведь если с самого начала обдумывать… сдается мне, иначе-то нельзя… Мне бы вот только систему…
— Сдается тебе!.. Как же!.. А мне вот сдается, что умнее было вовсе не вешаться. Да что с тобой спорить — явись ей как-нибудь во сне да погляди, тогда видно будет. Ох, что-то меня ко сну клонит. Пойду полежу, дам костям отдых. Ты еще посидишь? Ну, тогда будь здоров. Сиди да смотри не схвати насморк.