Конечно, я вспомнил и об Але. Вернее, воспоминание об этой первой робкой любви неистребимо жило во мне всегда, потому что не самое ли это счастливое, трогательное и очаровательное воспоминание юности?
Возвращаясь на вокзал, я прошел мимо ее дома. На крыльце стояла высокая полногрудая женщина и выколачивала ковер, перекинув его через перильца. Прежнюю тоненькую стройную девочку Алю она напоминала разве характерным прищуром близоруких глаз, и я прошел мимо, слегка лишь замедлив шаг. Мне показалось, что если заговорю с ней, то это будет посягательством на прекрасное воспоминание моей юности, чистое, как тот памятный запах цветущих лип, и грустное, как те чужие слова, которые мое воображение наполняло иным, своеобразным содержанием: «Отчего же, отчего вы меня не послушали? Бедная моя, хорошая, не вернешь теперь…»
Испытание
Выдавая Груздеву аванс на командировку, кассир редакции, любивший удивлять новичков туманной мудростью своих изречений, сказал:
— Поприще требует вашего испытания и соблюдения самого себя… Распишитесь вот здесь, пожалуйста.
И когда Груздев начертал затейливо-красивый вензель, прибавил:
— А подпись у вас, молодой человек, самоопределяющая.
Если понимать самоопределение как поиск своего места в жизни и обществе, то этим словом старый кассир наиболее точно определил линию бессознательного поведения Груздева. Ему было всего лишь двадцать лет. За эти годы он успел вырасти в полнокровного молодого человека, ощущавшего избыток телесных сил, да научиться кое-как понимать окружающий мир, ограниченный московской квартирой и двумя курсами факультета журналистики.
В редакции, куда Груздев приехал на практику, его заставили обрабатывать письма трудящихся. Человеку, стремящемуся в юношеской запальчивости к немедленным переворотам во всем, что заслуживало хоть малейшего порицания с его стороны, это занятие не могло принести удовлетворения. По мнению Груздева, вся газета — от передовиц до бракоразводных объявлений — носила печать бездушия, казенщины, скуки, и он с нетерпением ждал случая, когда ему поручат написать очерк, чтобы настоящим, мастерским, исторгнутым из души творением взорвать эту унылую оболочку.
Наконец, такая возможность представилась. Оформив командировку, Груздев купил новый блокнот, авторучку, галоши, и через час расхлябанный вагон пригородного поезда, тарахтя и повизгивая, вез его к станции с нелепым названием Скоропрыжки.
Стояла не по-летнему угрюмая, сырая погода. За окном уходили к мутному горизонту потемневшие поля, порывистый ветер трепал листву придорожных берез, и озябшие птицы старались подольше держаться в теплом дыму паровоза.
Чувствуя, что все это нагоняет на него уныние, Груздев старался подбодрить себя мыслями об очерке, но их одухотворяющее воздействие легко заглушалось совсем заурядной тоской о городской гостинице, о стакане горячего чая, о чтении на сон грядущий чего-нибудь очень приятного.
В Скоропрыжках, вопреки обещанию редактора, Груздева никто не встречал. Рассматривая старые предвыборные плакаты, он сидел в прокуренном вокзальчике рядом с цинковым питьевым баком, и горло ему щекотала жалость к себе, такому заброшенному и необогретому.
Стало темнеть. Водянисто-зеленые сумерки придавали окружающим предметам холодный, мертвый оттенок, а цинковый бак зловеще посверкивал тусклыми бликами.
«Неужели ночевать здесь» — с тоской подумал Груздев.
Но в это время завизжал дверной блок, в зал, шурша заскорузлым плащом, протиснулась безликая фигура, и окающий голос спросил:
— Который тут товарищ из редакции?
Груздев откликнулся. На перроне он разглядел своего провожатого. Это был, как показалось ему, разбойного вида детина, небритый, жгуче сверкавший из-за капюшона плаща черными глазами. В руке он сжимал толстенное кнутовище и, как только подошел к лошади, так сразу же обругал ее за что-то змеем, драконом и недоноском.
Не желая показать вознице, что он скис, Груздев бодро сказал:
— Лошадка — это по мне. На лошадке я люблю.
— Оно, конечно, если торопиться некуда, да в сухую погоду, — мрачно согласился возница.
Он вытащил из телеги второй плащ и кинул его Груздеву.
— Наденьте вот это, мокро будет в лесу.
Завернувшись в холодный, твёрдый, как лист железа, брезент, Груздев неумело полез в телегу, навалившись на нее животом, а потом уже закинув ноги.
Поехали. Колеса бесшумно катились по мягкому проселку; было слышно, как редкий дождь шуршит по плащу, но вскоре телега затарахтела по бесконечно длинным бревенчатым гатям.