— А как же? Конечно был. Хорошо помнит. Это был очень успешный бой… Прошу простить — для финнов успешный.
— Где находились вы в тот момент, когда началась стрельба? Где именно?
— Их казарма размещалась в самом центре, рядом со штабом. Он после полуночи готовился к выходу на патрулирование по озеру, когда по телефону из дзотов сообщили, что большой отряд партизан вышел на берег и надо ждать нападения.
— Значит, вы знали заранее?
— Да, мы сразу же заняли оборону.
— Кто сообщил это?
— Он не знает. Такому большому отряду трудно выйти на берег незамеченным.
— Скажите, кто–либо из партизан попал к вам в плен в ту ночь?
— Нет, пленных не было. Вернее, был один, но он сам погубил себя.
— Как, каким образом?
— Его взяли на берегу. Он был живой, но без сознания. Погрузили на санитарные нарты, потянули к дороге. Хорошо не обыскали, взяли лишь пистолет. Он очнулся и подорвал себя гранатой. Двое солдат, тянувших его, получили ранение… Как видно, он не был похож на этого смиренного ангела!
Финн кивнул на картину и с улыбкой ждал, как я прореагирую, когда Олег переведет мне его шутку. Мне было не до шуток, но я вежливо улыбнулся.
— Какой он из себя? Командир или рядовой?
— К сожалению, этого он не знает. Сам он не видел партизана. Ему рассказывали.
— Где его подобрали?
— Этого он тоже не знает. Где–то на берегу.
— Он отстреливался, когда ваши подходили к нему?
— Навряд ли, коль он был в беспамятстве.
— А пулемета рядом с ним не было?
— Это, простите, трудно вспомнить. Столько лет прошло.
— Но пистолет, вы сказали, у него был?
— Да, пистолет был. Он достался начальнику гарнизона, и тот долго носил его на поясе.
Для меня и это значило многое. Ясно, что в руках финнов оказался не рядовой партизан — рядовым пистолета не полагалось. Даже лично добытое в бою оружие засчитывалось в общие трофеи и подлежало сдаче… Хотя нет, не совсем так! Пулеметчикам и медперсоналу разрешалось иметь личное оружие для самообороны. Но им, как правило, выдавались наганы…
— Значит, ваши офицеры тоже любили щеголять трофейным оружием?
— О, еще как! Это считалось признаком доблести!
— А тот пистолет? Какого он был образца?
Этот вопрос не имел никакого смысла. Финн долго не мог понять, чего я хочу, потом улыбнулся и сожалеюще развел руками. Я и сам точно не помнил, какой пистолет был у Кочерыгина. К тому времени, кроме «ТТ» и редких трофейных пистолетов, у нас появилось немало американских кольтов. А главное — если бы я и знал, и если бы, в свою очередь, мой собеседник помнил систему пистолета, и если бы его сведения не совпали с моими, то все равно ничто уже не поколебало бы во мне уверенности, что там был именно он — Леша Кочерыгин. Хватит мне жить с легендой, в которую я и верил, и не верил все эти тридцать лет! Мне хотелось верить, но до конца поверить я так и не смог, ибо родилась легенда как–то прямо на глазах и была уж очень похожа на многие другие, постоянно возникавшие в партизанской жизни. Ведь за месяц до Кочерыгина почти в сходной ситуации погиб Андрей Полевик, он остался раненым прикрывать отход своей группы, потом взорвал себя гранатой. В последнюю минуту никого рядом с ним не было, но о его гибели в отрядах рассказывалось так, словно кто–то это видел.
Не эта ли схожесть и рождала сомнения?
И теперь подумалось, что схожесть эта не случайна, что Кочерыгин, может быть, и поступил так потому, что слышал легенду о Полевике, и, оказавшись в аналогичной ситуации, не мыслил для себя иного выхода… Полевик ведь тоже был не первым. В бригадном походе летом 1942 года таких случаев было немало. Раненые партизаны добровольно оставались в прикрытие и как бы уходили в безвестие. О их судьбах можно было лишь строить предположения. Так рождались легенды.
Теперь одна из них — самая дорогая и близкая для меня — неожиданно стала былью!
V
— Господин редактор тоже был на войне?
— Да.
— И он, как я понял, был партизаном?
— Да.
— И он тоже участвовал в том бою?
Я кивнул.
— Это невероятно! Никто не поверит!
— Да, недаром говорят, что мир тесен.
Мы стояли, улыбались, вглядывались друг в друга, словно два однополчанина, не видевшиеся с далеких военных лет. Я даже думаю, что если бы кто–то из нас решился на это и первым распростер бы объятия, то другой, вероятно, не стал бы уклоняться. Но что–то все же удерживало нас…
Потом я много думал — что же? Наверное, не остатки прошлой вражды. Меж нами, уцелевшими на войне и не один раз снова пережившими ее в воспоминаниях, многое повидавшими в жизни и многое осознавшими, навряд ли оставалось место даже для неприязни. По крайней мере, я так считал в ту минуту.