Выбрать главу

Но почему она с ним заговорила? Стоило ему потом спросить себя — и он уже не смог бы продолжать. Однако существенно было и это. Не отыскав точной причины, он никогда не будет уверен, в самом ли деле она говорила то, что, как теперь у него не оставалось сомнений, он услышал, — этим убеждением он был обязан ее присутствию, шелесту слов: здесь продолжал говорить сам воздух. Ну а позже? Его не заботило, что будет позже, ему не нужны гарантии на будущее. Ее он оставит на свободе. Возможно, ему не хотелось подталкивать ее к другим признаниям; возможно, тайное его желание и заключалось в том, чтобы, напротив, удержать ее на этой наклонной плоскости. Это его привлекало, но и служило причиной большой неловкости. Ведь тем самым вскрывалось наличие у него задних мыслей. Может, эти задние мысли и исказили без его ведома то, что он с такой уверенностью написал? Нет, говорил он себе. При мысли о неодобрении, которое с таким отчаянием противопоставила ему она, он испытывал какое-то смутное отчаяние. Хранить верность — вот что от него требовалось: держать эту прохладную руку, которая проведет его неподражаемо извилистым путем до того места, где она исчезнет и оставит его одного. Но ему было трудно не допытываться, чья же это рука. Так оно всегда и было. Об этой руке он и думал, о той, которая ее ему протянула, а не о маршруте. Вот в чем, без сомнения, его ошибка.

Вновь собирая листы — а она теперь следила за ним любопытным взором, — он не мог удержаться от чувства, что с нею этой неудачей связан. Не вполне понятно, почему. Он словно дотронулся до нее через пустоту, какое-то мгновение ее видел. Когда? Только что. Он видел, кто она такая. Это его отнюдь не приободрило; скорее, положило всему конец. “Ладно, — сказал он себе, — если не хочешь, я отступаюсь”. Он отступался, но на словах, глубоко интимных словах, которые, по правде, не предназначались напрямую ни ей, ни, тем паче, ее секрету. Метил в нечто другое, более близкое, что он знал и с чем, казалось, в радостной свободе когда-то жил. Он был удивлен, открыв, что это, возможно, ее голос. Именно голос этот и был ему доверен. Какая поразительная мысль! Он придвинул листы и написал: “Тебе доверен голос, а не то, что он говорит. То, что он говорит, — накопленные и переписанные тобой, чтобы воздать им должное, секреты, — ты должен, невзирая на все попытки тебя соблазнить, мягко вернуть к молчанию, которое поначалу у них почерпнул”. Она спросила, что он написал. Но как раз это она и не должна была слышать, они не должны были слышать вместе.

# Он украдкой за ней наблюдал. Возможно, она и говорила, но на лице у нее — ни следа благожелательности к тому, что она говорит, ни малейшего согласия говорить, едва живое утверждение, едва бормочущее что-то страдание.

Ему хотелось бы иметь право сказать ей: “Перестань говорить, если хочешь, чтобы я тебя услышал”. Но она, даже ничего и не произнося, не могла теперь уже замолчать.

Он вполне отдавал себе отчет, что она, возможно, все забыла. Это его не смущало. Он спрашивал себя, уж не хочет ли он завладеть тем, что она знала, — путем скорее не воспоминания, а забвения. Но забвение… Погрузиться в забвение следовало и ему.

# “Почему вы меня так слушаете? Почему, даже когда говорите, все равно слушаете? Почему выманиваете у меня то, что мне приходится потом говорить? И никогда не отвечаете; ничего своего от вас никогда не услышишь. Но знайте, я ничего не скажу. Все, что я говорю, ничего не значит”.

Она, наверное, хотела, чтобы он повторял сказанное ею, хотела только повтора. Но никогда не узнавала в моих словах собственные. Не менял ли я в них что-то, сам того не замечая? Не менялось ли что-то, переходя от нее ко мне?

Тихим голосом для себя самого, еще тише для нее. Речь, которую нужно повторять, прежде чем ее услышишь, ропот без следа, за которым он следует, блуждающий нигде, пребывающий повсюду, необходимость предоставить ему идти своим чередом.

Всегда это старая речь, которая хочет снова там, не говоря, очутиться.

# Отнюдь не вымысел, хотя он и не способен произнести по поводу всего этого и слова правды. Что-то с ним случилось, и он не в состоянии сказать, правда это или нет. Позже ему подумалось, что само событие, собственно, и состояло в этой манере не быть ни истинным, ни ложным.

# Бедная комната, жили в тебе хоть когда-нибудь? Как здесь холодно, как мало я в тебе живу. Не остаюсь ли я здесь только для того, чтобы стереть все следы своего пребывания?

Снова, снова, шагая и всегда на месте, иные края, иные города, иные дороги, все тот же край.

# Часто у него складывалось впечатление, что она говорит, но все же пока еще не говорит. И он ждал. Вместе с ней он был заперт в огромном движущемся круге ожидания.

# “Сделайте так, чтобы я могла с вами говорить”. — “Хорошо, но знаете ли вы, что мне для этого сделать?” — “Убедите меня, что меня слышите”. — “Ну ладно, начинай же, говори мне”. — “Как я могу заговорить, если вы меня не слышите?” — “Не знаю. По-моему, я тебя слышу”. — “Откуда это тыкание? Вы же никогда ни с кем не переходите на “ты””. — “Что и доказывает: я обращаюсь к тебе”. — “Я не прошу вас разговаривать: слушать, только слушать”. — “Слушать тебя или слушать вообще?” — “Не меня, вы же отлично все поняли. Слушать, только слушать”. — “Раз так, пусть, когда ты говоришь, говорит кто-то другой”.

И, стало быть, в одном языке всегда слышится двойная речь.

Это была своего рода борьба, которую она с ним вела, безмолвное разбирательство, в ходе которого ею требовались и предоставлялись объяснения.

# И однако, разве не насторожил он ее с самого первого дня, с того дня, который не был еще вполне первым, когда она показалась ему такой смущенной, что там находится, изумленной и чуть ли не раздраженной, ожидающей от него, что он оправдается, оправдывая ее?

Полный юношеского задора, он тогда не колеблясь ответил. То была блистательная эпоха: все еще казалось возможным, а он не предпринимал никаких предосторожностей, по случаю замечая — всегда с крайней прямотой — существенную деталь и полагаясь в остальном на свою память, та его никогда не подводила.

# Словно она ждала, что он детально опишет ей эту комнату, где она, как-никак, вместе с ним находилась. Возможно, дабы удостовериться, что и в самом деле там находится. Возможно, потому что предчувствовала — описание покажет ту же самую комнату, только жить в ней будет кто-то другой.

В этой предельной точке ожидания, где ожидаемое уже давно служит только опорой ожидания, в мгновение, возможно, последнее, возможно, бесконечное: человек еще среди нас.

Попробовать не обращать внимания на то, что знаешь, только и всего.

# Что нес он на своих плечах? Какое отсутствие самого себя на него давило?

# Тогда он попробовал взглянуть на комнату безо всякого интереса, скорее от нечего делать: это был гостиничный номер. Узкий и длинный; пожалуй, до странности длинный.

# Когда он понял, что она не пытается рассказать ему, как все происходило, — может, сверх того, об этом и говоря, — а с холодным страданием борется против некоторых слов, которые были в нее словно вложены, прилагает все силы, чтобы не потерять связь с грядущим или с чем-то, что еще не миновало, и все же уже настоящим, уже минувшим, он в первый раз испытал страх. Во-первых, он ничего не узнает (и он увидел, насколько ему хотелось знать), а во-вторых, никогда не заметит, в какой момент будет готов с этим покончить. Какое существование за этим воспоследует, серьезное, легкомысленное, без развязки, без перспектив; что же до его отношений с нею — вечная ложь.

# Отличительная черта комнаты — ее пустота. При входе он этого не замечает: вновь гостиничный номер, в каких он всегда ютился, какие он любит, номер в гостинице среднего класса. Но стоит ему захотеть ее описать, она становится пустой, и слова, которыми он пользуется, только пустоту и покрывают. И однако, с каким интересом она следит за ним, когда он говорит ей: вот здесь — постель, там — стол, а там, где вы, — кресло.