Выбрать главу

Правда в ее первых словах остался привкус чего-то томительного. Сами по себе они таковыми не являлись, и теперь, написав об их томительности, я не очень хорошо понимаю, в чем тут дело. “Вы давно здесь?” Вот что она произнесла почти сразу же. Вполне возможно, что в этот миг я осознал странность ситуации, и что-то из этой странности проникло в ее слова. Но мне кажется, отчасти меня захватил врасплох и сам ее голос: у нее от природы был голос, который захватывал врасплох, — довольно хриплый, чуть приглушенный, омраченный болезнью и вместе с тем очень веселый и очень живой. Но меня, наверное, обеспокоила также и его интонация: спрашивая, давно ли я тут, она, как мне казалось, или что-то вспоминала, или вплотную подходила к тому, чтобы вспомнить, и в то же время испытывала связанное со мной опасение — не пришел ли я слишком поздно, не застал ли я и не увидел ли то, чего не должен был видеть. Все это донес до меня ее голос. Не помню, что я ответил. Она тут же расслабилась и вновь стала донельзя человечной и искренней.

Как ни странно, за весь день мне в голову, похоже, так и не пришло ни одной отчетливой мысли о событии, благодаря которому Ж. вновь обрела способность разговаривать и смеяться со мной. Просто-напросто в те мгновения я всецело ее любил, и остальное не имело значения. Мне все же хватило хладнокровия пойти разыскать остальных, чтобы предупредить их, что Ж. оправилась. Не знаю, как приняли они эту новость, возможно, так же естественно, как и я. Смутно припоминаю, что они жались на кухне и в соседней комнате; как потом передала мне Луиза, они жаловались, что я относился к ним как к незваным гостям. Я, конечно же, совершенно не хотел их обидеть. Я о них почти забыл, вот и все. Вспоминаю, что позже запросил через Луизу разрешения забальзамировать ее сестру. Подобная практика была сочтена, чтобы не сказать большего, нездоровой. Но даже если со страха они думали обо мне невесть что, я ни в коей мере не могу их в этом обвинять. Вынужден даже признать, что в столь непривычных обстоятельствах люди эти проявили достойную уважения сдержанность — по недомыслию, из боязни или по какой другой причине — и, в общем и целом, вели себя безукоризненно.

Об этом дне я не припоминаю почти ничего, достойного воспоминания. Ж. проснулась на заре, чуть ли не вместе с солнцем, и его свет зачаровал ее. С точки зрения болезни — принимая, что та развивалась своим естественным ходом — я нашел, что ей гораздо лучше, чем можно было бы ожидать, судя по тому, что мне писали, особенно если учесть, сколько ей ежедневно делали уколов. Морфий, похоже, совершенно не затронул ее дух: пристрастившийся к наркотикам больной может выглядеть вполне здраво и даже глубоко мыслящим, но никогда не веселым; она же была необычайно весела, причем самым что ни на есть естественным образом; вспоминаю, как мило подтрунивала она над своей матерью, а ведь такое случалось не часто. Теперь, когда я понимаю все, что произошло и до, и после, одного воспоминания об этой веселости достаточно, чтобы убить человека. Но в тот миг я видел, что она весела, и был весел и сам.

За весь этот день у нее почти не было приступов, а говорила она и смеялась так, что они могли приключиться раз двадцать. Ела гораздо больше меня — а ведь уже несколько дней она почти не могла есть, — и беспокойство у нее вызывало главным образом то, что я ем так мало. Она была слегка недовольна, что сиделка, воспользовавшись моим присутствием, на целый день ушла домой. Как раз тогда я заметил между ними некий сговор, которому позже получил и другие доказательства. Она много насмехалась над врачом. Я спросил, помнит ли она, что звонила ему этой ночью, знает ли, что он приходил. “Надо же! Он приходил ночью!” — сказала она с выражением необычайного удивления, словно ее поразило это открытие, но никаких вопросов не задала. Я спросил, о чем же таком интересном она собиралась мне рассказать, когда я вернусь. Рассеянно и будто бы издалека она ответила: “Ну да, когда вы вернетесь, я вам об этом расскажу”. Пополудни зашла одна из ее подруг, молодая женщина родом из Константинополя; в ее компании Ж. провела несколько месяцев, но больше они с тех пор не виделись. Эта девушка, должно быть, узнала, что Ж. тяжело больна, и из вежливости пришла справиться о ее здоровье. Не знаю, что ей рассказали другие, но, думая, что конец Ж. уже близок, она несколько раз повторила им, что наступил самый опасный с точки зрения возможности заразиться момент, и не следует входить в комнату. Вероятно, поэтому они и оставили меня в покое, не знаю. Сама она заходить не рискнула, а просунула голову в приоткрытую дверь, гримасничая и подавая какие-то знаки. “Что с ней? — сказала мне Ж. с неожиданно раздраженным видом. — Она что, меня боится? Я настолько уродлива?” Особую нелепость поведению этой девушки придавал тот факт, что она сама была больна той же болезнью и находилась в двух шагах от могилы. Ж. попросила зеркало и долго без слов себя в нем разглядывала. Как и раньше, она была очень красива.

К вечеру она чувствовала себя по-прежнему хорошо, но у нее сменилось настроение. Нарастало беспокойство и во мне. Я не мог отделаться от ощущения предельной исключительности всего происходящего. Когда я был здесь в сентябре, я купил ей большую лампу, абажур которой — расписной, но расписанный белым — пришелся ей по вкусу. Она велела поместить лампу в изножье кровати, так что свет бил ей прямо в глаза и, должно быть, ее раздражал, но так уж она захотела. Позже, среди ночи, увидев, что она не может отвести глаза в сторону, что взгляд ее прикован к свету лампы, я предложил ее отодвинуть или прикрыть; но она, чтобы удержать меня от этого, с такой силой сжала мне запястье, что еще и наутро кожа в этом месте оставалась побелевшей. Вечером ей пришло в голову, что я должен уйти. Поскольку я не уходил, не возвращался к себе в отель, она забеспокоилась, что я устал, и по мере того, как надвигалась ночь, беспокойство по поводу моей усталости переросло в удивление, в вопрос, касающийся чего-то таинственного и грозного, на котором она не настаивала, но к которому возвращалась со все большей и большей опаской. Какое-то мгновение она взирала на меня с проницательностью, которая нынче вызывает у меня содрогание. “Почему это, — сухо сказала она, — вы остаетесь на ночь именно сегодня?” Полагаю, она начинала понимать в утренних событиях столько же, сколько и я, но в тот миг я был в ужасе от мысли, что она, чего доброго, обнаружит, что с ней произошло; мне казалось, что для существа, от природы боящегося ночи, в этом кроется нечто ужасающее. Возможно, зря я в этот миг не поверил, что ей достанет храбрости даже и на то немногое, на что раньше ее не хватало, ибо той ночью я не заметил в ней ни малейших следов страха, а если страх ее и коснулся, то лишь потому, что она сама стала опасной. Да, не исключено, что я совершил огромную ошибку, не сказав ей того, чего она от меня ожидала. Из-за того, что мне не хватило откровенности, мы и оказались друг перед другом — друг друга словно выслеживая, но уже не видя.

Извинением мне служит, что в тот час я возносил ее превыше всякой истины, и самая великая истина значила для меня меньше, чем ничтожнейший риск ее обеспокоить. Извиняет меня и то, что мало-помалу она, казалось, приближалась к некой истине, по сравнению с которой моя собственная теряла всякий интерес. Часам к одиннадцати, а может, к полуночи, ее посетил какой-то не слишком гнетущий кошмар. При этом она оставалась наяву, ибо я с ней разговаривал, и она мне отвечала. Она видела, как по комнате перемещается то, что она назвала “роза из роз”. Днем я заказал для нее цветы — алые, но слишком уж распустившиеся, не уверен, что они ей очень понравились. Время от времени она поглядывала на них с весьма прохладным видом. На ночь их вынесли в коридор и поставили у самой двери, которая какое-то время оставалась открытой. Вот тогда-то, по-моему, она и окрестила “розой из роз” нечто пересекавшее, как ей виделось, комнату на определенной высоте. Я счел, что этот призрачный образ навеяли цветы, которые, возможно, ее тревожили, и закрыл дверь. Тут она как раз и в самом деле забылась почти безмятежным сном, и я всматривался в нее, живую и спящую, когда она вдруг с тоской и тревогой проговорила: “Скорее, розу из роз”, продолжая спать, но теперь уже чуть-чуть хрипя. Подошла сиделка и сказала мне на ухо, что прошлой ночью именно эти слова она произнесла последними: в тот миг, когда она, казалось, погрузилась в полное беспамятство, она внезапно вышла из столбняка, и, указав на кислородную подушку, пробормотала: “роза из роз”, тут же вновь провалившись в небытие.