Выбрать главу

Случилось в тот день и такое. Вспоминаю, как она сказала, показывая свою руку: “Посмотрите, какой шрам”. Поперек тыльной стороны ладони у нее вздулась довольно широкая полоса. Чуть позже я заметил, что ее настроение изменилось — на лице появилось выражение своего рода холодной учтивости, этакое высоконравственное обличье, способное напитать скукой и самое красивое лицо, а она была лишь сравнительно миловидной. Мне сразу же захотелось уйти. Должно быть, тут-то я и сказал ей, что зашел по ошибке, но она поняла, что с моей стороны было ошибкой зайти, что, конечно же, не совсем одно и то же.

Я задумался сейчас о ней. Теперь я вижу, что в моем внешне почти ничем не отличающемся от общепринятого поведении крылось нечто совершенно оскорбительное, что, должно быть, часто превращало меня в ее врага. Наверное, хотя бы часть рассказанного ею соответствовала действительности. Я расспрашивал ее об истории, о грамматике, о ботанике, она знала об этом целые тома. Единственными счастливыми моментами, которые она провела со мной, были эти часы декламации, когда, она главу за главой пересказывала мне то Лярива с Флери, то Мале. Слушая ее, я отдыхал. Эти немыслимо древние познания витали надо мной, выкаркивая своего рода речения, все время одни и те же, которые сводились примерно к следующему: есть время учиться, время пребывать в неведении, время понимать и время другое — забывать.

В подобные мгновения лицо ее обретало довольно изысканное выражение. Но, конечно же, то, другое выражение, которое неожиданно появлялось у нее на лице и вызывало у меня желание тут же удалиться, вполне могло посещать ее из-за моего поведения, поскольку вел я себя безрассудно, и даже если она не вполне отчетливо это представляла, благопристойность ее стародавнего прошлого ей что-то порой об этом доносила и вновь появлялась у нее на лице, откуда на меня и взирала. Так и вижу это ее двусмысленное стародавнее прошлое, каковое, без сомнения, было довольно уродливым. Но не знаю, чем мог быть или что мог сделать, чтобы вынудить ее защищаться подобным выражением лица.

Теперь вижу такую сцену: я в метро. По-моему, я возвращался к себе. Случайно оказалось, что напротив сидит одна моя знакомая. Она объявила мне, что не то вышла, не то собирается выйти замуж, и через одну или две остановки мы расстались. Эта встреча напомнила мне о моей соседке, К(олетт). Внезапно у меня возникло совершенно необыкновенное впечатление — что я совершенно забыл перед этим ту женщину, которую видел почти каждый день, и, чтобы о ней вспомнить, мне пришлось наткнуться на другую, которой я уже лет десять толком не видел. Без давешней встречи я бы не только потерял ее из виду — на ее месте для меня уже разверзлась как бы безбрежная и безличная, хотя и одушевленная дыра, своего рода живая лакуна, из которой она лишь с трудом теперь возникала. Впечатление это осложнялось тем, что забвение это мне таковым не казалось. Я четко видел ее в тот момент и мог бы видеть и раньше, приди мне подобная идея в голову. Но, к примеру, я спросил себя: вчера весь вечер она была рядом, но заметил ли я ее?

От этой поездки в метро у меня осталось воспоминание о какой-то огромной печали. Печаль эта никак не соотносится с крохами моих воспоминаний. Но нечто глубоко печальное происходило в том вагоне со всеми его разъезжающимися на обеденный перерыв людьми. Буквально в двух шагах затаилась большая беда, молчаливая, насколько может быть молчалива только настоящая беда, чурающаяся любой помощи, неведомая, выявить которую не под силу ничему на свете. Да я и сам, предчувствуя ее, походил на путника, вышагивающего на отшибе по дороге; дорога позвала его, и он отправился в путь, но дороге невдомек, тот ли идет по ней, кто должен идти, и она оборачивается, чтобы в этом разобраться, — и вот уже они вдвоем кубарем летят в овраг. Беда дорожке, оборачивающейся всмотреться в прохожего; но насколько глубже была та беда, насколько потаеннее и молчаливее. В отеле я велел коридорному меня не беспокоить и повесил ключ от своей комнаты на доску, как будто меня нет дома. Около пяти часов кто-то, не постучавшись, зашел в мою комнату. До тех пор, не считая прислуги из отеля да пару раз моего брата, никто не осмеливался сюда наведаться.

Пожалуй, я мог бы объяснить, почему, когда мне нужно было с кем-то встретиться, при всей своей нелюбви к ходьбе, я готов был тащиться невесть куда, лишь бы не встречаться с ним в стенах отеля. Это не составляло секрета. И все равно, в конце концов кое-кто обязательно начинал приходить туда, где я жил, причем некоторые — частенько. Я вижу тому вполне естественные причины; тут и досада, когда к тебе приходят, что ты еще долго будешь вынужден видеть и слышать посетителей после их ухода; и потребность превратить свое жилище в место, где ничего не происходит, — чтобы можно было там отдохнуть, — причем в место пустое, где не встретятся те, кто встречаться не должен; наконец, это и своего рода испытание, поскольку рано или поздно там появится или начнет ходить вокруг да около тот, кого просили не приходить, так что невольно осознаешь, то ли это для тебя преступление, то ли, напротив, нечто приятное. Все это, мне кажется, достаточно веские доводы, хотя у них, естественно, есть и отрицательная сторона. Была, однако же, еще и другая причина.

Я лежал у себя на кровати. Должно быть, уже совсем стемнело. В комнате, казалось, еще оставалось немного света, но, поскольку шторы не были опущены, он вполне мог падать с улицы. Вошедшая фигура очутилась посреди комнаты. Я собирался было написать, что она походила на статую, потому что, повернувшись к окну и застыв в неподвижности, она и в самом деле производила впечатление статуи; но не камень был ее материалом, скорее уж естеством ее был страх, не безумный или всеобъемлющий страх, но нечто, о чем можно сказать: с ней случилось непоправимое. Однажды я видел, как в повешенную на дерево клетку попалась белка — она проскочила внутрь, полная напора и жизнерадостности, но стоило ей дотронуться внутри до дощечки, как с легким щелчком дверца клетки захлопнулась, и хотя ее никто не тронул, хотя она была еще свободна — в просторной клетке с насыпанными маленькой горкой орешками, прыжки ее резко оборвались, ее как будто парализовало, словно сзади на нее обрушилась неоспоримость того, что она попалась в ловушку.

Странно: она не смотрела ни на меня, ни вообще куда-либо в комнату. Я мог бы поверить, что она пыталась почерпнуть из окна немного света, что она явилась только из-за этих остатков дня — ее очаровавших, поддержавших, парализовавших; но этот тусклый отблеск уже не мог броситься ей в глаза, и у нее, занесенной внутрь необъяснимым порывом, осталось сил разве что на то, чтобы застыть в этой комнате, не улетучиваясь. Кажется, я сохранял спокойствие. Я мог бы многое сказать о своих тогдашних впечатлениях, но их же я испытываю и сейчас, глядя со спины на ту же фигуру, замершую в нескольких шагах от окна прямо перед столом; сейчас почти в точности тот же час, она вошла, направляясь в глубь комнаты (комната уже не та). Дрожь, которую я ощущаю сегодня, когда во всем этом для меня нет ничего неожиданного, неизмеримо сильнее — чувство головокружения и растерянности, тогда меня не посетившее, но также и нечто холодное, от чего странно сжимается сердце, так что я чуть ли не готов упросить ее, чтобы она вернулась назад и осталась за дверью — дабы и я тоже мог выйти. Но того требует правило, и от него не избавишься — если мысль появилась, нужно следовать ей до конца.