— Здесь не место для юной девушки, — сказала она. — Пойдемте дожидаться новостей наружу.
Но девушка с ослепшим от слез лицом ускользнула от нее под защиту старика.
— Чего же он хочет? — спросил директор, глядя в эти огромные сверкающие глаза, в эти поразительно огромные и чистые глаза, по-прежнему не отрывающиеся от него.
— Он хочет умереть, — сказал Пиотль, — поверьте мне, и ничего более.
Надсмотрщик, который к концу пытки впал в полное изнеможение, граничащее со сном, отошел от своего столбняка и застонал.
— Ну-ну, замолчите, — произнес директор, довольный, что может отвернуться. — Утихомирьте это животное.
Луиза вновь взяла девушку за руку.
— Выйдите со мной, — сказала она. — Мы вернемся через минуту.
Девушка безмолвно подчинилась.
— Вы ничего не хотите? — сказал директор. — Могу ли я вам помочь? Может, вы объясните, чего вам хочется?
Глаза по-прежнему не отрывались от него, но помутнели; одна рука чуть приподнялась.
— Какое rope! — вздохнул директор. — Никто не знает, чего он хочет?
— Замолчите, — грубо сказал старик. — Теперь он вообще ничего не хочет, он засыпает.
Люди начали креститься, снимать шапки, вытирать глаза.
— Да, — сказал директор, — это конец.
Он подождал несколько мгновений, осмотрел подрагивающее лицо и, промокнув своим носовым платком проступившую из ран прозрачную жидкость, нежно закрыл глаза, которые более его не преследовали.
— Вы потеряли хорошего товарища, — сказал он остальным. — Мне жаль, мне действительно жаль.
При входе водрузили большую подставку для гроба, и приглашенные остались, чтобы присутствовать на траурной церемонии. Солнце уже сияло во всем своем блеске. В саду раскрывались еще сохранившие на себе влагу цветы. Через окна внутрь проникали ветви, слегка шевелились по комнатам.
— Милочка, — сказала Луиза девушке, которая рыдала на скамейке, уткнувшись головою в руки, — не надо так убиваться, дорогая.
Она механически потрепала ее по коленям и затем, взглянув на величественное и победоносное небо, небо, которое под зеркалом весны, несмотря на смерть и слезы, вновь смешивало ее с отражениями некой непоколебимой веры, поднялась, чтобы исполнить обязанности хозяйки дома.
Последнее слово
Слова, услышанные в тот день, резали мне слух. На красивейшей улице города я окликнул случайного прохожего.
— Так каков же лозунг?
— Охотно сообщил бы его вам, — ответил он, — да вот как раз сегодня мне его никак толком не расслышать.
— Не беспокойтесь, — сказал я, — я собираюсь найти Софонию.
Он смерил меня недобрым взглядом.
— Не очень-то мне по нраву ваш язык. Вы уверены в своих словах?
— Да нет, — сказал я, пожав плечами, — как я могу быть в них уверенным? Тут неизбежен риск.
По улочке, все еще наполненной отголосками вещания громкоговорителя, я направился к эспланаде. Из подъезда вышла женщина. “Вы не урод, — сказала она, ко мне присмотревшись. — Но сейчас я не могу вас принять — еще бы, в такой-то день!” Эспланада помещалась на самом краю города. Как всегда, солнце заливало ее истинным светом. На куче песка играли детишки, но, стоило им меня завидеть, как они разразились жуткими криками и, чтобы преградить путь, принялись швыряться камнями.
— Можно пройти в библиотеку? — спросил я у привратника, войдя в охраняемое парой бронзовых львов величественное здание.
— Как? — перепугался привратник. — Вы что, будете последним? Поднимайтесь скорее, время не терпит.
Я вошел в большой зал, по стенам которого громоздились пустые полки.
— Я припоздал, — обратился я к сухощавому человечку, расхаживающему там взад и вперед. — Что мне делать?
— Замолчите, — сурово ответил он. — Это час одиночества. — И, впихнув меня в какую-то каморку, тщательно запер за мной дверь.
Решив, что я один, я хотел было взять со стола оставленную словно бы для меня открытую книгу, но какая-то старуха, лежавшая в углу на одеялах, подняла крик.
— Я вас не заметил, — объяснил я. — Вам досаждает мое присутствие?
— Вовсе нет, просто в моем возрасте я не привыкла к посещениям.
Я уселся рядом с ней и, закрыв глаза, завел обычные приветствия: “Я вас не знал. Тщетно пытался я приблизиться к вашему лицу. В постыдных глубинах преследовал образ всего прекрасного в вас. Я звал вас, и имя ваше оказывалось отголоском самых низменных моих мыслей. Дни стыда. Теперь уже слишком поздно. Я перед вами и являю собой зрелище своих ошибок”.
— Подойдите же, — сказала старуха. — Мы проведем эти несколько минут вместе.
Она разделась и, оставшись в длинной черной комбинации, пошла за книгой, из которой тут же вырвала несколько страниц. “Вы умеете читать?” — спросила она, понизив голос, и протянула мне пару-другую страниц; мы растянулись бок о бок, завернувшись каждый в свое одеяло.
— Это извлечение из речи о третьем сословии, — сказал я, проглядев листки. — Послушайте, я прочту. “Было время, когда язык перестал связывать слова меж собой, следуя простым соотношениям, и превратился в орудие столь деликатное, что большинству запретили им пользоваться. Однако люди насмехались над этим запретом, поскольку им свойственно пренебрегать мудростью и не давало им покоя желание связать себя воедино запретными узами. Перед лицом подобного безумия решили рассудительные больше не разговаривать. Они, которым ничто не возбранялось и которые как раз-таки и умели себя выразить, хранили отныне молчание. Казалось, они выучили слова, лишь чтобы полнее их не знать; и, связывая их с самым тайным, уводили они слова в сторону от естественного”.
— У меня для чтения всего несколько строк, — в свою очередь сказала старуха, но, с трудом выговорив первые слоги слова “крушение”, добавила: “Извините, мне придется отступиться”.
Она быстро оделась и, покопавшись в одном из карманов, показала картинку с изображением детской головки.
— Примите это на память, у меня больше нет ничего, чтобы возместить тот урон, который я вам причинила.
— Что вы хотите этим сказать? — пробормотал я. — Что вы делаете?
На земле валялся выроненный ею лист, она вновь над ним склонилась.
— Это занятие уже не для моего возраста, — заявила она. — Печально, что оставляю вас в замешательстве, увы, я не могу исполнить свою роль.
— Жаль. Уже слишком поздно, я должен поспать.
Глубок был охвативший меня сон. Но вскоре я проснулся. “Так дело не пойдет, — сказал я. — Это не сон, а лишь жалкое его подобие. Сначала мне нужно еще почитать”. Я набросился на книгу, я хотел ее разорвать, ее растерзать. “Почему подвергаюсь я такому унижению? Что должен сделать? Что забыл?” И вновь я заснул. Во сне стены каморки побурели. Пол покрыла какая-то засохшая, похожая на лишайник растительность. Сука с крохотными щенятами забилась под стол, и я знал, что она воет — безвольно, люто: нет ничего гнуснее.
— Какой бедлам! — пробормотал я во сне.
В каморке было закрытое матовым стеклом круглое оконце, напоминавшее иллюминатор. Кто-то толкнул его снаружи, и, пока на землю падали, обнажая жалкие кирпичи стен, тяжелые куски разъеденной сыростью штукатурки, внутрь через окно ворвался густой пар, словно подталкиваемый переменчивыми причудами некоего рта. Женщина трясла меня: “Нужно еще почитать”, - встревоженно сказала она. Но, вжавшись лицом в пол, я отвечал с упрямством спящего:
— Вы не видите того, что вижу я.
— Тогда, — сказала старуха, — я приготовлю для вас постель получше. — И она затолкала меня в другой угол, куда набросала несколько одеял.
У потолка скопилось какое-то переливавшееся медными отблесками черное облако. Из него то ниспадала вуаль темноты, то метелкой проходился по воздуху султан искр. Возбужденные этими огнями, собаки принялись рыскать по комнате, затем вдруг устремились ко мне. Я съежился под одеялами, но, отыскав меня, они одна за другой стали цапать меня за горло.
— Какая мерзкая ночь, — воскликнул я, отбрасывая одеяла. Тщетно искал я покоя. Потом ко мне пришла мысль: Почему эта книга так отличалась от других?