Сняли в складчину целый дом в два этажа. На первом расположили Друскиных, на втором по комнате досталось нам и Шейниным. В остальных расположились одинокие и спортивные. Напяливали на себя и Юлю лыжи. Миша двигал ногами, не сгибая их в коленях, но Юля твердо стояла на месте пока не начинала околевать от холода. Я отважно пускалась вслед друзьям. Из сострадания к моей беспомощной прелести кто–нибудь самый добренький начинал плестись в моем ритме.
Всякий раз кому–нибудь я прогулку портила, но всё вознаграждалось моим умением варить суп из горохового концентрата и ляпать котлеты. Тяжелое похмелье воскресным утром умеряло мои спортивные амбиции, и наши лыжники исчезали в необозримом просторе залива спаянные единой скоростью. По возвращении их ждал вчерашний суп и подогретые рюмкой водки сборы домой.
Было весело. Приезжали гости. Я бы рассказала поподробнее, да уж куда там: теперь кто ж не знает, как мы там жили, как однажды Дима Бобышев привез туда Марину Басманову, и что из этого вышло…
Ничего хорошего. А впрочем, может быть и наоборот. Всё- таки это история с поджиганием занавески — довольно дикая. Сами подумайте: новогодняя ночь, все пьяные, Лева Друскин — инвалид — начнись пожар, его же надо на руках со второго этажа вытаскивать. Дом казенный. А тут эта сумасшедшая — лицо круглое, глаза в темных обводьях, замершие — не смеётся, ничего не говорит, и вдруг берет свечку и поджигает занавеску. Хорошо, что мой Миша заметил. Он как всегда по супружеской обязанности был трезвее других. Ему надо было за мной приглядывать, что бы я не перепила. Ну и поймал Марину за её тихим Геростратовым подвигом.
А занавеска уже занялась. Но погасили… И никто её тогда не корил, она для всех была нечто особенное — одно слово: девушка Иосифа. А он в Москве, в Ленинграде за ним гебуха охотится, ему нельзя в Ленинград.
Да гиббона из зоопарка привел бы Дима и сказал бы: «Это любовь Иосифа» и мы на него смотрели бы с обожанием, не знали бы куда посадить.
Потому, наверное, особенно противно было, что эта эпохальная любовная история началась на нашей злополучной даче.
Наши отцы — мой и Иосифа — были друзьями. Почти всю войну бок о бок прошли. Александр Иванович даже рассказывал мне, что однажды мой отец спас ему жизнь. Они должны были с заданием от флотской газеты на корабле выйти в море. Александр Иванович ждал отца, а тот пришел и лег на койку. Александр Иванович ему говорит: «Ты чего? Нам же пора» А отец ему: «Саша, мы на этом корабле не пойдем».
«Знаете, — говорил мне Александр Иванович — Я очень удивился: в чем–чем, а в храбрости вашему отцу нельзя было отказать…»
«В чём–чём» — наверное, он ему в уме отказывал. Но просто у них разный склад ума был: у Александра Ивановича скептический, даже немного циничный, у отца идеалистический, восторженный, наивный. Но, как человек очень нервный, он обладал обостренной интуицией. Сам не пошел на том корабле и друга не пустил. А корабль вышел из порта и взорвался на мине.
Я об Иосифе — о его существовании — услышала, когда в третьем классе училась. Однажды раздался телефонный звонок, отец взял трубку, но скоро сказал: «Это не телефонный разговор, Саша. Давай встретимся». И ушел. Вернулся поздно. Мне уже спать полагалось. Но я не спала и слышала, как он маме рассказывал: «Ты представляешь, Маша одна с Оськой на руках, черт знает, как, всю войну ждала его, а теперь эта баба ему ультиматум ставит: уходи из семьи и всё! Он втюрился, как мальчишка, повеситься хочет! Я ему говорю: а вот это, Саша, тебе сейчас ни к чему!» — тут я услышала, как отец чем–то хлопнул по столу. «Тише, папа, дети же спят» — сказала мама, и я поняла, что ей понравилось то, что говорил отец, и спокойно уснула. А утром на его столе обнаружила небольшой томик стихов с тесненной белой березкой на сером коленкоровом переплете. На мой вопрос об авторе отец со знанием дела сказал: «Есенин — певец упадничества. Он повесился, а перед смертью написал: «В этой жизни умереть не ново, но и жить, конечно, не новей». А в жизни такой хулиган был: его позовут в гости чай пить, а он в скатерть сморкается…» Расхожая видно была история, если её потом широкой публике Катаев поведал. Но с этого томика и началось мое упоение стихами. Он и сейчас стоит у меня на полке.
Я уже заканчивала школу, когда услышала об Иосифе второй раз. И опять из рассказа отца маме: «Не понимаю Сашу, — возмущался отец — Оську выгнали из школы, парень без среднего образования остается, я ему говорю: иди в райком, а он смеётся! Я, говорит, научу его снимать, он кусок хлеба всегда заработает. Что с того, что я горный кончил?! Всю жизнь фоторепортером работаю…» Отец еще продолжал кипятиться по поводу беспечности Оськиного отца, но я уже не слушала: меня поразило то, что у кого–то может быть такой потрясающий родитель! Не заставляет своего ребенка учиться. Чему угодно, где угодно, хоть в Библиотечном Институте, но непременно учиться. К счастью я провалила экзамены в этот Библиотечный. Уехала в Москву, поступила в театральное училище при МХАТе, проучилась там год и вернулась в Ленинград полной грешницей.