Вдруг он увидел по деревне мягкое сияние снегов: ровно и чисто прикрыли они дорогу, огороды, крыши. Над темными срубами изб дичились черные колодезные журавли, сиротливо и ненужно квадратили белое пространство огородов прясла, и яркий свет в щелях ставен обещал в каждом дому тепло и уют на всю долгую зиму. Потом он увидел небо — темно-синее, звездное, какого никогда не видел в городе, и ему показалось, что в душе у него что-то сломалось и запело тонко и жалобно.
«Это от неба такая синь, — догадался он и снова оглядел деревню, — снег, снег кругом. Когда столько успело накидать? — подумал он о снеге. — Ведь вроде бы и не шел еще...»
Над их избой, как и над другими, из трубы вился легкий не то парок, не то дымок.
Андрей подошел к воротам, с детства привычным движением отодвинул засов, калитка открылась, и он вошел в ограду.
В ограде снег был не вытолкан, синились в нем дорожки — к бане, к дровянику, к поднавесу, где стайка, а меж ними темнели оспины коровьих следов. Непорядок.
Андрей представил себе, как завтра приберет здесь все, пройдется по всем углам метлой, и двор станет чистым и уютным, как затопит баню, а сам съездит за сеном на дальнюю таежную чистку.. Косил он далеко потому, что отпуск его приходился раньше, чем начиналась косовица в деревне, и не следовало лезть лишний раз на глаза совхозному начальству. Он знал, что поедет за сеном на тракторе с кем-нибудь из друзей, — для этого он и зарод сметал на санях, срубил две лесины и скрепил их поперечинами, только подцепляй и тащи, — но сейчас ему представлялось, что он поедет на коне. Почудились еще не пробитая лесная дорога, белая заснеженность полей, запах раскрытого зарода и свежее пофыркивание лошади.
«Размечтался! — упрекнул себя Андрей. — Может, еще и Шурку на воз захочешь?»
Он выплюнул окурок и взглянул на двор и на избу уже по-другому: сколько за них могут дать денег.
«Ерунду дадут, — подумал он, — рублей триста, ну — четыреста, За корову сотен пять. С моими тысячи полторы наберется. А что в городе купишь за полторы тысячи — зимовьюшку какую-нибудь. За такую там надо выложить не меньше четырех-пяти...»
И вдруг он понял, что ему не хочется продавать эту избу и вообще не хочется возвращаться в город, он даже лазейку придумал — должен кто-то из детей с матерью жить, — но тут же одернул себя и, шагнув на крыльцо, требовательно постучал в сенную дверь.
— Чичас, — отозвалась через минутку мать еще где-то на пороге. — Кого несет тамыка? Ты, Андрюха, че ль?
Андрей подивился: как это она узнает без голоса, кто стучит? — и бодро ответил:
— Я, мама.
Мать открыла, и он вошел в избу. В прихожей тускло светилась запыленная лампочка (мать боится лишний раз прикасаться к ней), горько пахло капустой — прикрытая чистым полотенцем, стояла в углу еще не вытащенная бочка. На столе красовался самовар, погнутый, но блестящий, стоял недопитый стакан постного чаю — ужинала Андреевна.
Андрей разделся, повесил на крючок у двери телогрейку рядом с такой же, материной, вспомнил, что раньше здесь трудно было найти свободный от одежки гвоздь, и вздохнул.
Мать принялась растапливать печку, слазила в подпол, достала соленых огурцов, миску картошки и нераспечатанную бутылку — врала, видать, Прасковья, что гуляла Анисья Андреевна.
Вспомнив Прасковью и ее брехню, Андрей вроде как чужими глазами посмотрел на мать и увидел, что она действительно уже старая, и что спина у нее дугой, и руки длинные, ниже колен, и впервые подумал о ней не просто как о матери — существе неизменном, неподвластном ни времени, ни болезням, ни смерти, — а просто как о женщине, прожившей долгую безмужнюю жизнь, и ему стало жаль ее новой, незнакомой жалью.
— Ко мне тутыка учителя просились на фатеру, — говорила между делом мать, — дак я не пустила. Приедете, думаю, то и переночевать негде... Внучка-то не остывала ишшо?
— Здорова, — сказал Андрей, глядя, как в печке выплясывал, разгораясь, огонь.
— А Нинка ниче?
— Ниче.
— Ну, и слава богу... Ты выпей стаканчик. В сапогах-то не больно жарко ездить. Хлеб вот у меня черствый. Как привезут из районной пекарни, так хоть во врага им запускай, поди, машины там его стряпают. А из Иркутска хороший хлеб! Оно запаху того нету, что у домашней ковриги, но мягкий, пышный. А самим стряпать — у нас никто не стряпат, муки нету... Ты не слыхал там в городе — правда, нет ли? — директора нашего совхозного будто снимать будут. Говорят, овсы убрать не успели, под снег ушли, так он их как зеленку списал.
— За это не снимут.
— Так все одно по одному, — возразила мать. — Пшеница ишшо, гектаров триста, че ли. Вся Стрелка — сколь там было?
— Двести десять, — сказал Андрей.
— Ну, вот и все прикрыто. Снимут должно...
— Ну и пусть снимают, тебе-то какая печаль? Мало ли поснимали их? — с непонятной злостью ответил Андрей.
— Не, этот ниче мужик. Вон пенсии мне прибавил. Двадцать о полтиной теперь получаю. На хлеб, на сахар хватает.
— Он тут ни при чем. Это государство прибавило. А ему до фонаря.
— Да я так, к слову. О чем нам тут ишшо говореть? Ниче мы боле не знам... На Седьмо ждала, ждала вас, а вы не приехали. Конфетов внучке купила, пряничков взяла. Так Валькины мальчонки по три раза на дню прибегали — хулиганы, не приведи господи! — все вытаскали. Кого теперь ей пошлю?.. Соскучилась я за ей. Хоть бери да к вам в город езжай.
— Ну и приехала бы. Чего не приехать? — сказал Андрей, поворачивая к матери настороженное лицо.
— И то... Только куды поедешь?
Это было сказано так, что становилось понятно: с невесткой ей не жить, и он, Андрей, ломоть отрезанный. Она поняла, что не надо было его вот так сразу огорчать, и добавила:
— Дом не на кого оставить. Корова, курицы... Да я и раньше, бывало, съезжу на базар, так после этого города три дня больна. Как вы там живете — не знаю. Народищу кругом, машины эти смердят, все бегом, бегом. Я вон выйду на огород, гляну на бор, и сердце успокоится. Никуда мне боле не надо... А ты бы мог внучку-то привезти. Вдругорядь непременно привези.
Мать бегала от печки к столу, налаживала ужин и не видела, кивнул Андрей на ее слова или просто так просидел. Когда она, вытирая о цветастый передник длинные узловатые пальцы, взглянула на него, он прикуривал папиросу. Стаканчик перед ним стоял полный и еда не тронута.
«Насупился, — ласково проворчала Андреевна про себя. — Вылитый отец! Тот тоже никогда в рюмке радости не искал. Уважала его деревня. И этого могла бы зауважать...»
— Наших кого видел? — спросила она.
— Видел, — ответил он после глубокой затяжки. — Многих видел... Не знаешь, избу никто не собирается продавать?
«Это что же, — торопилась сообразить Андревна, — к чему это он? Ежели покупать, так это ни к чему — вон какая избища, а если продавать — так как же это?»
— Не слыхала, — сказала она, — не слыхала. А купить спрашивают. Пенсионеры больше, которые с севера. Там они молодыми поспевают. И сюда. Деревня-то — Кавказов не надо! Самое человеческое место. И город опять же рядышком! рупь — и там, рупь — и здесь...
Она еще говорила какие-то слова, но и сама их не слышала, а в голове крутилась и виделась летняя дорога по желтым взгоркам — если в город, то сизая, тревожная, а если сюда, то солнышко, солнышко и живые хлеба...