Когда Валя еще ничего не знала о Груздевом саде, ей хотелось думать, что Груздев, насадивший этот сад, был каким-нибудь ссыльным декабристом, поэтом, влюбленным в оставленную в московских балах красавицу, томную и загадочную, как блоковская незнакомка,— «Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, аи...» Но он был, как рассказывал дедушка, простым крестьянином, жил вот на этом месте, слыл лучшим в округе косарем, имел восьмерых детей — сегодня полдеревни Груздевых, и дедушка тоже Груздев — и даже в глубокой старости, подвыпив, хайлал по деревне фальшивым голосом похабные песни. Лет шестьдесят его нет уже на свете, а роща стоит, его роща, и Валя верит, что, нет, не таким он был, иначе зачем бы ему роща. Интересно, что даже в войну, о которой рассказывал дед, никто не срубил в ней ни одного дерева, а низовские парнишки таскали на дрова даже кладбищенские кресты, чтобы не тащиться в холодину с санками в далекий лес. Жутко! А роща живет. Правда, никто и не посадил в ней больше ни деревца, и осталась она такой, как была.
Когда Валя вошла в Груздев сад, было уже совсем утро. И снова была весна. Валя взвесила на ладони тяжелые березовые сережки, свисающие на тонких черных веточках, и увидела на каждой сережке и на коленцах веточек прозрачные капельки: ночью, догадалась она, прошел маленький тихий дождь, и, может быть, поэтому вчера еще незаметные, сегодня топорщились под ногами пухлые, мохнатые бутоны подснежников — сон-травы, и на них тоже были светлые капли. Может, еще сегодня они раскроются — желтые и лиловые: с желтыми тычинками — глаза весны.
Весна. Первомай. Праздник.
Она медленно шла от дерева к дереву, представляла себе, как девчонки из их класса пойдут сегодня по городской площади с разноцветными шарами и бумажными цветами, прикрепленными к тополевым веткам, и как любовно будут смотреть на них люди, знакомые и незнакомые, а ее не будет там, и кто-то не скажет ей каких-то смелых и тревожных слов, и ей стало жалко себя, жалко загубленного праздника, а может, всей своей молодой жизни...
Во всем была виновата мать.
С тех пор, как от нее ушел Геннадий Алексеевич, Геночка, как называла она его, мать совсем осатанела, тридцать семь уже, на пенсию пора, а ее на любовь тянет. Собственно, Валя ничего против не имела — живи как хочешь и с кем хочешь, но не строй из себя примерную мамочку, не лезь со своими высоконравственными наставлениями, со своими «можно» и «нельзя». Когда Геночка пялился целыми вечерами на телевизор, прерываясь только с одной целью — перекусить или выпить пива, тогда было — гуляй хоть до полуночи, никто ни слова, а как только место его на диване опустело, так не смей никуда, даже на последний сеанс в кино, сиди, зубри: оценки в аттестат пойдут. А тут как раз у них компания обновилась, появился этот Витька из геологоразведочного техникума, длинный, черный, с голубыми сильными глазами — девчонки зашепетились, а он сразу к ней. Понятно: у нее ноги. Он так и сказал: «У тебя ноги». Это уже потом он сознался, что втрескался намертво, как только увидел ее, что она очень красивая, самая умная и современная, что были у него девчонки, по — никакого сравнения! — и он всех забыл. И Валя знала, что это была правда. Она хотела верить в это и верила.
Нет, она не считала себя красивее той же Таньки: Танька была действительно красивой, очень красивой — ее все фотографировали и даже для телевидения снимали, но, как все красавицы, Танька была глупой, ничего, кроме своей красивости, не знала и знать не хотела. Валя же была похожей на мать, то есть вовсе не красивой от природы — нос курносый, губы толстые, глаза небольшие, серые, и она очень страдала из-за этого, и ей надо, было становиться красивой своими силами. Она переняла у матери несколько победительных улыбок, уверенную манеру держаться и привычку следить за лицом, волосами и одеждой, и настал день, когда Танька потерпела первое поражение. Танька любила подойти к кому-нибудь из девчонок, когда та охорашивалась перед трюмо, и нарисоваться вторым планом, и бедная девчонка исчезала, испарялась, превращалась в ничто, потому что из глубины зеркала на нее наплывало само уничтожение — большеглазое, насмешливое, неотразимое. На восьмимартовском вечере Танька появилась за Валиной спиной, когда Валя уже последний раз взвесила на пальцах подвитый локон и рассматривала в зеркало не столько себя, сколько стоявшего в стороне Витьку, одобрительно подмигивавшего ей. Танька была красивая, как смерть. Но то ли от того, что настроение у Вали было прекрасное, то ли действительно она была живой и интересной на фоне прекрасной статуи, но Витька увидел это, подошел к ним и поднял вверх Валину руку: полный нокаут! Танька фыркнула, весь вечер строила из себя, но для Вали ее уже не существовало. И еще Валя была умной. Это точно. Девочки не любили ее за это, но обойтись без нее не могли: кому они нужны без нее! — а она могла. Потому что была самостоятельной и взрослой. Мать этого никак не хотела понять. Хотя понимала: ни в кино, пи на прогулку, даже в магазин они никогда не ходили вместе, матери это было невыгодно — кому это надо, когда рядом с тобой идет твоя молодая и улучшенная копия, когда все внимание ей, все взгляды и восторги. Валя полагала, что мать ревнует к ней не кого-то, а всех, весь мир, и потому злится и старается унизить, втоптать ее превосходство в кажущееся малолетство. Последний скандал, когда Валя заявилась в два ночи слегка хмельной — выпили-то по рюмочке всего! — и счастливой, выдался из ряда вон: старуха на полную громкость включила весь свой деревенский репертуар, даже щетку схватила. И утром Валя уехала сюда, в деревню. Уехала назло ей, девчонкам, Витьке и себе.
Но теперь не жалела об этом. Стертые теплом вчерашнего дня, катанием на велосипеде, смятением Сергея Дорохова и сдержанным гостеприимством бабушки и дедушки, легким сном и радостным пробуждением, воспоминанья эти мелькнули в голове быстро, без боли. Да и само утро — прекрасное и незнакомое — не давало думать ни о чем плохом. Впрочем, думать о хорошем не позволяло тоже. Она и не думала ни о чем. Даже о том, что она вот сейчас в этой роще, не то ходит, не то плавает в сумеречности ее и видит все-все вот так, может быть, впервые, не думалось.
В Груздевом саду Валя бывала каждое лето и часто. Как только кончались занятия в школе и начинались каникулы, мать сплавляла ее в деревню под предлогом отдохнуть на свежем воздухе и понравиться на домашнем молоке. Сама, если даже отпуск выпадал на летние месяцы, никогда больше двух-трех дней в родительском доме не задерживалась. Бабушка ворчала немного, но соглашалась — надо, так уж надо... И Валя, получив полную свободу, носилась с соседскими девчонками по всем мыслимым окрестностям; и на речку, которая была от деревни далековато, и в лес за грибами и ягодами, но чаще всего они ходили сюда, и Валя учила стыдливых подружек загорать, не стесняясь редких прохожих. Правда, начиная класса с шестого, такие походы случались раз-два за все лето: девчонки или трудились в своих огородах, или работали на совхозных работах, и Валя ходила в рощу одна загорать и читать Мопассана. Но в такую рань она была здесь впервые.
Она шла от дерева к дереву, касаясь ладонью шершавой и холодной коры, и хотя все березы были знакомы, известные ей, она не пыталась узнавать их и притворно радостно, как это бывало иногда раньше, здороваться с ними — играть было не перед кем.
Ей просто было хорошо, вернее, ее, Вали, просто не было, потому что она не ощущала своих шагов, не задумывалась, куда и зачем идет, но шла целеустремленно, будто знала куда, и было все — как если смотришь любительский фильм про себя, — когда видишь себя живую со стороны, но как-то совсем иначе: если там все окружающее кажется мелким, макетным, то здесь оно и близко и далеко одновременно, и ничто не разделено ни с чем, а все в неотделимой от другого исключительности своей, и все самое маленькое — вот почка и капелька на ней — кажется больше всей видимой земли и неба и равным им, и трогательно маленьким, почти ничем,— и все это разом, а ты растворилась во всем огромном и микроскопическом, и нет тебя, и ты есть как сама суть и смысл всего. И если на экране выглядишь для себя чужой и неузнаваемой, даже смешной, то здесь она видела себя такой, как есть: по березовой роще шла девушка в хороших сапогах, простоволосая, в большом для нее бабушкином полушубке, и была она здесь, в этом утре, очень даже к месту. Это если со стороны.