– Это было давным-давно. Я не знал их всех по именам.
Мы болтаем – о погоде, о Еве, о моих любимых рецептах. Мы болтаем, а Мэри закрывает пекарню, предварительно обняв меня и сказав, что не только Бог любит меня, но и она тоже. Мы болтаем, хотя я то и дело убегаю на кухню, чтобы отреагировать на звонки разных таймеров. Для меня это что-то сверхъестественное, потому что я не умею болтать. В процессе разговора я иногда даже забываю прятать изувеченную сторону своего лица, наклоняя голову или стряхивая набок волосы. Но Джозеф то ли слишком вежлив, то ли слишком стеснителен, чтобы упомянуть об этом. Или может быть, просто может быть, он находит другие вещи во мне более привлекательными. Вот почему, наверное, он был у всех детей любимым учителем, судьей, приемным дедушкой – он ведет себя так, будто нет другого места на земле, где ему хотелось бы сейчас оказаться. И никого другого на свете, с кем он предпочел бы беседовать. Это такая головокружительная лихорадка – быть объектом чьего-то внимания в хорошем смысле, не как уродина, что я даже забываю прятаться.
– Давно вы здесь живете? – спрашиваю я, когда мы проговорили уже больше часа.
– Двадцать два года, – отвечает Джозеф. – Раньше я жил в Канаде.
– Ну если вы искали место, где ничего не происходит, то попали в самую точку.
Старик улыбается:
– Думаю, да.
– У вас здесь есть родные?
Рука его дрожит, когда он тянется за своей чашкой с кофе.
– У меня никого нет, – отвечает Джозеф и начинает вставать. – Мне нужно идти.
Какая же я глупая, сунула нос куда не надо и смутила старика, сама ведь прекрасно знаю, каково это.
– Простите! – выпаливаю я. – За бестактность. Я редко разговариваю с людьми. – С беззащитной улыбкой пытаюсь исправить ситуацию единственным известным мне способом: приоткрываю дверь в свою душу, которую обычно держу под замком, чтобы мы оказались на равных, и признаюсь: – У меня тоже никого нет. Мне двадцать пять. Мои родители умерли. Они не дожили до моей свадьбы. Я не приготовлю им обед в День благодарения и не приду к ним в гости с внуками. С сестрами мы чужие – у них есть минивэны, тренировки по футболу, карьеры с бонусами, и они ненавидят меня, хотя и говорят, что любят. – Слова потоком выливаются из меня; уже произнося их, я тону. – Но в основном у меня никого нет из-за этого.
Дрожащей рукой убираю с лица волосы.
Я знаю в мельчайших подробностях, что́ видит Джозеф. Стянутая, будто продернутым сквозь нее шнурком, рябая кожа налезает на угол левого глаза. Серебристые зарубки на брови. Лоскутное одеяло из кусочков пересаженной кожи – подобие пазла, фрагменты которого плохо подходят друг к другу. Рот подтянут кверху из-за того, как заживала скула. Проплешина на голове, где больше не растут волосы; ее я закрываю, аккуратно зачесывая набок челку. Лицо монстра.
Не могу понять, отчего я выбрала Джозефа, по сути незнакомого человека, чтобы открыться ему. Может, потому что одиночество – это зеркало и оно узнает себя в других. Руки мои падают, завеса волос вновь скрывает шрамы. Хотелось бы мне, чтобы так же просто было закамуфлировать шрамы, которые остались у меня в душе.
К чести Джозефа, он не ахает и не отшатывается, а спокойно встречается со мной взглядом.
– Может быть, теперь, – произносит он, – друг у друга будем мы.
На следующее утро по пути с работы я проезжаю мимо дома Адама. Паркуюсь на улице, опускаю окно и смотрю на футбольные ворота с сеткой, установленные на лужайке, на коврик с надписью: «Добро пожаловать!», на перевернутый набок зеленый велосипед, который загорает на подъездной дорожке.
Я представлю себе, что сижу за столом в кухне, Адам перемешивает салат, а я раскладываю по тарелкам пасту. Интересно, стены там желтые или белые? А остаток хлеба – вероятно, купленного в магазине, думаю я с легким осуждением, – лежит неубранный, после того как кто-то готовил на завтрак французские тосты?
Вдруг открывается дверь, я громко чертыхаюсь и съеживаюсь на сиденье, хотя Шэннон вряд ли меня заметит. Она выходит из дому, застегивая сумочку, и нажимает на пульт дистанционного управления, чтобы разблокировать дверцы своей машины.
– Давай же, мы опоздаем на прием! – кричит она, и через мгновение из дома вываливается Грейс, она заходится кашлем. – Прикрывай рот, – говорит ей мать.
Я замечаю, что сижу, затаив дыхание. Грейс – это Шэннон в миниатюре, те же золотистые волосы, нежные черты лица, даже такая же прыгающая походка.
– Я пропущу лагерь? – хнычущим голосом спрашивает девочка.
– Да, если у тебя бронхит, – отвечает мать; они обе садятся в машину и уезжают.
Адам не говорил мне, что его дочь больна.