«Нормально. Отдыхаю вот».
«Но все хорошо? Ты же хотел – домой?»
«Ну да... А где Маша?» спрашиваю я по-русски.
«Она ждет внаружи в машине. Хотеля сюда идти, но нужно документи»
Главный полицейский чин недоуменно вскидывает глаза на нее, потом смотрит в паспорт. Maiete de Poraj Madejski.
«Она француженка. Но говорит по-русски», объясняю я ему.
«Это хорошо, знать много языков», вежливо отвечает он.
Охранник находит в крышке рюкзака мой любимый нож, и откладывает его. Досмотр закончен.
«Пойдем ко мне?»
Ванек сидит у окна, погруженный в сочинительство. Мэй с любопытством осматривает исписанные стены и хихикает над рисунком, оставленным каким-то моим предшественником: фаллически поникшая вбок Эйфелева башня с русской подписью «Париж – хуйня» и горделивый серп-и-молот – «Россия всех ебала и ебать будет». Мне становится досадно.
«Извини, это не я»
«Я знаю. А тут нормально совсем, ничего страшного. К нам вчера на сквот прибежал Трэшер, говорит, вот Мишу арестовали, и все стали думать, как тебе помочь. А потом Машка объяснила. Что ты сам пошел и все в порядке».
«Да, конечно, только немножко обидно уезжать так неожиданно, хотелось со всеми нормально попрощаться, куда-нибудь загород что ли съездить. Я может приеду еще зимой, на пару месяцев. А вы как, решили ехать наконец?»
«Гарик, Олег и Мартин с Карин уезжают в Гренобль. А я хочу попутешествовать одна, наверное, по Бретани. Ведь у меня дедушка оттуда, и мне всегда туда хотелось. Я даже сказки все бретонские перечитала, очень красивые. И глупо – Нант так близко, двести километров всего, а мне никак до Бретани не добраться»
Мэй – наш ангел. По другому не скажешь: ничто лучше не подойдет бесхитростной прямизне ее детской души. Мэй – это миллион сделанных глупостей, миллиард забытых вещей (обычнейшая история – оставленные где ни попадя ключи от Бибики (так теперь по-русски она называет свой маленький «Рено»), «Ой, я опять все забиля!», и знаменитый мэевский petit sac violet[25] со всеми деньгами и бумажками («Ой! Где мой пти сак виоле? Потеряля… » - и неуверенная белокурая улыбка), и куча неоконченных бисерных побрякушек, книжек с бретонскими сказками, и серьезная скрипка в черном футляре, на которой она иногда, сморщив лоб, играет длинные грустные импровизации... Когда-то в Ольгино нашей любимой забавой было подсунуть Мэй книжку со стишками, для публичного зачитывания.
Коротышка биль голодний,
Проглотиль у-тюг холодний…
Общий хохот совершенно не обижал ее, когда ну совершенно невозможно было удержаться, слыша все эти ее одели (одеяла), выкатикот (подземный переход), у меня немножечко крышка улетеля или закройте пожалюста окошко, а то носик плячет (уменьшительно-ласкательные суффиксы – настоящая находка для Мэй), единственным ответом на что было огорченное: Я, наверное, совсем дуракая… и это при том что долгое время мой французский был не менее смешным, но я ни разу не слышал от нее такого унизительного смеха, а только долгие терпеливейшие объяснения.
(а бывало и так : « Мне кажется, это совсем хуйня…» - « Мэй! Ну кто тебя научил такому?» - и честный ответ: «Вы»)
Когда мы познакомились с Мэй, три года назад, ей было восемнадцать. Мама послала ее, совершенно безнадежную в смысле практических занятий, в Питер, в Институт имени Пушкина, учить русский - видимо, сыграла роль мамина сентиментальность по поводу польского происхождения дедушки, присоединившего к аристократическому de Poraj добавку Madejski (позже Мэй сходила в префектуру и переделала в паспорте Madejski на Madejska, "потому что Madejski – это мужский, я теперь знаю"). В Питере Мэй понравилось, а в институте нет, потому что комнату в общаге с нею делила гамбургерная американка, а учили русский язык в основном будущие коммерсанты, для успешного овладения новыми рынками сбыта. Прихватив с собой скрипку, Мэй отправилась за романтическими приключениями, и нашла их в подземном переходе на Невском. Первым русским, с которым она познакомилась, оказался суданский негр Хишам.
Хишам тоже был отослан богатыми родителями учиться в Питер, и перед отъездом мама торжественно отобрала у него скрипку, «чтоб не занимался ерундой», но заниматься ерундой он начал сразу же, стоило ему скопить денег на новую (кстати, играл он на этом не прощающем ошибок инструменте искренне, но плохо). Через питерских уличных музыкантов мы и познакомились с ним, и он сразу стал немало бодрить нашу по северному задумчивую компанию («В Судане законы мыняют часто, жыааарко очень!», или «А фыараон, Тутынхамон, был уууужыаааасный чылавек!»). Один раз он порадовал нас ящиком пива с пивзавода, на котором в свободное от учебы и ерунды время работал разгрузчиком запрещенного Аллахом напитка. («Тыпер ны знаю, то ли я мусулманин, то ли афрыканиц», говорил он, задумчиво поправляя растаманский берет).
Когда Мэй подошла в переходе к группе потрепанных музыкантов, единственным говорящим по-английски оказался именно Хишам. Потом она встретила Гарика, и вскорости Хишам стал немного на него обижаться, и не без причины. А Мэй «пропаля».
В это время я мотался между Москвой и Питером, где искал новый дом на зиму - и нашел, на станции Ольгино, недалеко от песчаного и соснового побережья Залива. Дом был двухэтажным, плюс старорежимная финская башенка, и нам был предложен выглядевший неправдоподобно барским первый этаж – здоровенный зал с камином, комната поменьше, большая кухня с угольным котлом отопления, и крохотная душевая комнатка с поместившейся в ней узкой кроватью и полкой. Хозяйка, приторно улыбающаяся тетка, начала разговор с декламирования стихотворения, посвященного Игорем Северянином ее дедушке и описаниями древности и почтенности сего дворянского гнезда, в ход пошли фотографии дам в кринолинах и офицеров в мундирах и при усах «в этой самой гостиной», и трагическая история семьи. «Но будучи в несколько стесненных обстоятельствах…». Как было непохоже это на наш токсовский домик с русской печуркой, зимним безлюдьем и тасканием воды на санях из далекого колодца! Дама была понятна, я включил механизм обольщения интеллигентных тетушек - и дом был снят.
Всего нас было там шестеро, комнат на всех не хватило, и Гарик с Мэй "въехали" в душевую, до сих пор не понимаю, как они втиснулись на эту узкую койку-кровать.
Начало нашей ольгинской жизни было чудесным, радостным обживанием новой территории, с долгими прогулками по берегу Залива, среди песчаных проплешин пляжей и лесных рощиц, блужданиями по финским улицам под осенний мокрый шелест, и вечерами в освещенной каминными отблесками гостиной. Мэй смотрела на все это широко открытыми счастливыми глазами. Потом в ноябре начались вдруг двадцатиградусные морозы, выпал снег, и Россия стала похожа на собственный образ в читанных когда-то в мамином доме сказках. Волшебной сказкой для выросшей в средиземноморской можжевеловой степи деревенской девочки.
На самом деле все было, конечно, не так уж безоблачно. Прошло время и начались внутренние разлады, о которых неинтересно, а еще очень уж фонило с верхнего хозяйского этажа, фальшивая умильность хозяйкиного голоса обернулась скандалами с пьяным мужем, «Сволочь! Сволочь!» орали они друг на друга наверху, а нам внизу становилось так себе - эх, наше токсовское снежное и нежное безлюдье...
Однажды Гарик и Мэй привели из перехода двух цыганских девочек-попрошаек. Они немедля устроили в доме сумасшедший кавардак, бегали по коридору, вопя на смеси цыганского, венгерского и русского, чему я был не особо рад. На самом деле, они были очень благодарны за невиданное прежде доверие, деловито принялись жарить на всех картошку и, когда кончились сигареты, побежали на станцию и настреляли целую пачку (сами они в свои двенадцать-тринадцать лет уже умело курили, пили и нюхали клей, о чем и принялись рассказывать с излишними подробностями). Мэй сияла. Девчонки висли на ней, не отпуская ни на минуту, и с заслуженным опасением косились на меня. Началась примерка мэевских платьев, и из душевой они вышли уже размалеванными косметикой (хоть и по-прежнему чумазыми) цыганскими принцессами, потом стали фотографироваться, и тут-то по лестнице спустилась хозяйка, с искривленными натужной улыбкой губами: «Что, Миша, УЖЕ ЦЫГАНЕ В ДОМЕ ПОЯВИЛИСЬ?». Я кое-как успокоил ее, но это было лишь началом мелочной войны.