... а еще вдруг вспомнилось, как знакомый нантский пианист Данила рассказывал про нее:
«Я иду по улице, и вдруг вижу - Мэй идет. Я кричу: «Мэй!», а она не слышит, стоит, голову задрала, ты прикинь, на дереве листики смотрит! Смотрит, стоит неподвижно, минут пять. Ну я орал ей, орал, а потом пошел себе, пускай, думаю, смотрит…»
Ну что ж, похоже, пора мне обратно в тюрьму.
За последний вечер я просмотрел кусочек «Крепкого орешка» по телевизору, прочитал еще несколько толстовских страниц, переупаковал посноровистей рюкзак, и перевел Ирине полицейскую бумажку. Ляльского раджу, действительно, отпускают, и он, с сумкой через плечо, радостно сообщает «Yes! I go out, go free, man!». Подвернув поудобней край дурацкой поролоновой подушки, я ложусь спать.
Дежурный будит меня без пятнадцати пять утра. Борясь со злобным утренним криворожием, я прибираю постельное белье, кидаю пакетик в чашку, подтаскиваю рюкзак к выходу, и начинаю в ожидании курить одну сигарету за другой и, от нечего делать, читать распорядок дня на стене. А еще, пожалуй, прощаясь с латинскими очертаниями букв. Изящными французскими закорючками (скорпионьим ç , вьетнамцами ê и ô , близняшками à и á ), придающими зрительному французскому привкус восемнадцатого века.
Хорошо возвращаться самолетом, мгновенно меняется не только алфавит, но и запахи, цвета, полупроницаемая перегородка, отделяющая от звуков чужого языка падает и русская речь захлестывает мозг, заставляя с отвычки съежиться, растопырить локти - и начать строить новую защиту собственного изготовления... - думаю я, чтобы скрасить ожидание.
Наконец дверь открывается, и я выхожу к двум сонным полицейским.
«Заведите, пожалуйста, руки за спину»
«Может, это необязательно, я не собираюсь особо нервничать». Но узкие металлические браслеты защелкиваются на запястьях.
«Извините, таков порядок»
Садиться в машину со скованными руками оказывается неудобно, я вспоминаю американские фильмы, где арестованного злодея в машину направляет суровая рука копа, нажатием на темя, чтоб не рыпался - но обходится без слепого следования искусству кино.
Двадцать минут на полицейской машине до аэропорта. Еще темно и здания фабрик и торговых складов окраины подсвечены жутким ультрафиолетовым неоном, жаль центр не по пути, обидно видеть напоследок эту американскую не-Францию.
Еще двадцать минут ожидания в заставленной мониторами полицейской комнате (мерещится притаившийся в темном уголке экрана негодяй, собирающийся кошачьим броском прошмыгнуть в самолет, тьфу, опять Голливуд, «Крепкий орешек»), в окне отблески ночного неона. Я, видимо, доказал свою беззлобность, и наручники с меня сняты. Немножко разговариваю с пожилым офицером, сказавшим, что был в России и понравилось, и рассматриваю второго, молодого, с нежной кожей и детским лицом, копающегося в бумажках.
В самолет меня сажают отдельно, раньше остальных пассажиров, по специально подкаченному трапу, и вышколенная стюардесса говорит неуместное в адрес арестанта «Bon jour». Она проводит меня в конец салона, и я довольно разваливаюсь в кресле – впереди, через сорок минут полета, пересадка в Париже, четыре часа ожидания, потом – все. Приятно остаться без присмотра, несмотря на иллюзорность этой недолгой свободы. Хочется спать, и я дремлю, открыв ненадолго глаза, чтобы увидеть удаляющиеся синие огни. «Это – Нант. Ну, пока».
И с трудом разлепляю глаза в Париже, аэропорт Шарль де Голль. Пассажиры собираются к выходу, «Вы – последним, пожалуйста», удерживает стюардесса. Я спускаюсь по трапу, ищу взглядом встречающих - вот они, двое в штатском, преграждают путь. И отводят в личный мой зал ожидания, зарешеченный обезьянник. Там сидит уже ожидающий самолета парнишка-тунисец в белом свитере, молчаливый и робкий. Чтобы скоротать время, я начинаю изучать географию настенных росписей, Румыния, Албания, Молдавия, арабские закорючки, Украина, Хорватия, ишь ты, Бразилия, Россия, Болгария, несколько польских («Третья депортация. Не теряю надежды» разбираю я, ага - а вот это было над кроватью в нантской тюрьме: «Polska, Punk, Kutnia Hora», и листик марихуаны). Тунисец предлагает пару бисквитов, но разговор особо не клеится. Ладно, говорю я себе, уже полчаса из четырех прошло, сворачиваю рубашку под голову, вытягиваюсь на скамейке и засыпаю. На полтора примерно часа, просыпаясь от табачного голода. Стучу в стеклянную дверь, и выхожу к дверям покурить в сопровождении полицейской тетушки лет сорока, с подведенными синим (навязчивый сегодняшний цвет) глазами, участливой и доброжелательной.
«Я надеюсь, вы сможете вернуться во Францию. Мы предпочитаем, чтобы к нам приезжали иммигранты из Восточной Европы, а не из других, более тяжелых стран».
«Да, мне французы тоже приятнее арабов»
«O, o-la-la», закатывает она глаза, еще одна смешная французская деталька, «Поверьте, и нам значительно проще с европейцами.»
«Только не думаю, что хочу быть иммигрантом. Но приехал бы еще с удовольствием.»
«А что вы тогда делали здесь?»
«Путешествовал. Мне Франция нравится. Красиво. Люди хорошие»
«Два года путешествовали?»
«Ну да. Еще книжку одну переводил, американскую. Тут было проще, спокойней. У друзей» Чувствую, что звучит неубедительно, но что ж поделать, раз правда.
«Да? Хм. Я бы тоже хотела съездить в Россию. Что бы вы могли посоветовать?»
«Петербург. Москва – как Париж, такой же дурдом», и испуганно на нее кошусь, она же парижанка наверное. «Или провинция, природа. Но там иностранцам трудней»
«Я была в Восточной Европе – Прага, Будапешт… очень приятно. А вот Бухарест мне не понравился. Слишком опасно»
«И мне не понравился. Но в России по-другому». И – рассказываю.
«Интересно. Может, этим летом… очень разные у вас типы лиц, у русских. Вас, например, я на улице приняла бы за англичанина, или немца. Но здесь одна девушка дожидается отправки, вместе с вами полетит, у нее лицо с явно азиатскими чертами. Бедняжка. Ей всего девятнадцать, и она полтора года пробыла в настоящем рабстве, в Испании, у какого-то албанца, который заставлял ее заниматься проституцией. И, знаете, если посмотреть ей в лицо, то это очень заметно, такой тяжелый отпечаток. Она хотела выбраться домой, но не знала как, в полицию идти боялась, но попала под случайный контроль на французско-испанской границе.»
Я возвращаюсь в свою камеру, пристраиваюсь на скамейке, и выжидаю оставшиеся… час… минуты…
У выхода уже ждет маленький автобус. В углу, съежившись, сидит девчушка, темнолицая, косоглазая, с исхудалым, обтянутым кожей лицом. «Тебя как зовут?» «Надя… Из Архангельска». В другое ухо трещит давешняя тетушка, она любит Солженицына и хочет о нем поговорить.
и пожимает руку напоследок, «Bon retour á Russie”
«Хочешь к окну?», говорю я, затаив надежду на отказ, очень уж не хочется, чтобы между мной и исчезающими полями Франции, и возникающими лесами России был кто-то другой. Но она соглашается.
Наклонившись, я смотрю в окно. Там - несколько служебных построек, рабочие в синем и в форменных кепках, взволнованная девушка. А на том конце небесной дуги, какие они будут? Оранжевые жилетки? Потрепанные рафики? Незлобно матерящиеся менты? Вдруг вспомнился якутский аэродром 1987 года, куда я летел в экспедицию, и аэродромные служители в собачьих унтах и подбитых мехом летных куртках, и ежащиеся серые дома на сваях.