А наши два героя все шли себе да шли. Они шли мимо раскрасневшихся от натуги теток, мимо бледных юношей со смущенным взглядом, мимо эксплуатации человека человеком, мимо совокупляющихся собак, мимо чьей-то мамы, которая мыла раму, и мимо пилорамы, конечно, тоже прошли, а как же не пройти? Хоть и была пилорама в десяти верстах и трех саженях, нельзя было мимо не пройти, и не поклониться, и не возложить цветочек в память всех невинно распиленных.
А еще они шли мимо окон. За окнами пели старые и добрые советские песни, пили ненашенское мартини, бесславно умирали, гоняли мышей, травили тараканов, ловили блох, перелистывали конспекты, добывали философский камушек, слюняво пересчитывали грины, плели заговоры против конституционного строя, счастливо отдавались нежности и тихо закрывали глаза в ожидании оргазма, а также проверяли боекомплект, готовясь к серьезному толковищу с заезжей братвой. А где-то за окнами доили козу. Но не здесь. Здесь был город.
А они шли мимо архитектурных памятников, которых не охраняли, мимо фонарей, на которых никто не висел, мимо революционных матросов, которых никто не подсаживал на броневичок и мимо нищих, которые не просили милостыню из чувства собственного достоинства. Они шли мимо заляпанных грязью такси, мимо красивых лиц и некрасивых кепок, мимо мокрых от дождя душ и счастливой поступи, и несчастной любви, и серой карьеры, и мимо автомобилей, и один из идущих подумал, что вся наша цивилизация — это цивилизация проходящих мимо. Мимо жизни, мимо судьбы, мимо войны, мимо радости и страдания, мимо настоящей работы, мимо подлинного действия, мимо отчаянного крика, мимо денег и марширующих батальонов, мимо Аустерлица и Ватерлоо, мимо красоты — и виновны в этом только мы сами, и никто другой кроме нас, и неча на судьбу пенять, если рожа крива, и на предков неча пенять, и на социализм, и на капитализм, а на Сталина тоже неча пенять, и на жидов, и на учителей-мудаков, и на первую неудачную любовь, и на голодное детство, и на отсутствие правильных книжек в этом самом детстве и на Че Гевару с Пиночетом тоже несовсем рационально пенять, и на эдипов комплекс, а уж на тоталитаризм и коррупцию и подавно, никому они не мешают — тоталитаризм и коррупция, короче, нельзя пенять на все, на что тут у нас обычно пеняют. Лишь бы не на себя, дурака, лишь не на себя, глупого и нечищенного, скверного и запуганного, наивного и бестолкового, скучного и, как ни странно, злобного, путающего любовь и ревность, зависть и справедливость, порядок и хаос. Лишь не на себя, козла. Ты ведь любишь себя, козла. И ненавидишь себя, козла. И не умеешь любить и ненавидеть, козел. Отсюда и беда. И неча на предков пенять, и на социализм, и на капитализм, и на хрен с редиской.
Так он подумал — не понять кто. А затем испугался, чего это он такое удумал. И страшно ему стало на мгновение. И забыл он все, что мгновение назад так ловко подумал. И пошел дальше, забывчивый и нелюдимый.
— А ты не врешь, бля?
— Я? Вру? — изумился оранжевый мужичонка. — Да меня знаете как в детстве за честность лупили? Всю печень отбили, теперь больной хожу, как алкаш несчастный. А я просто честный. Мне мать всегда говорила: ох и честный ты, Сема, хреново тебе в жизни придется. Накаркала ведь зараза, представляете?
Молодой человек сказал, что он ему верит, он вообще по жизни доверчивый… а если оранжевый его обманет, он его уе…т, не доходя до дома, зашибет, на хер, из «люгера», и поминай как звали.
Когда зашли во двор, парень на глазок попытался вычислить, а какой из этих шести подъездов самый обоссанный? Решил, что скорее всего второй. Ан нет. Ошибочка вышла. Пятый.
— Кто ж его так? — спросил его величество покупатель, прыгая через ступеньки.
— Мы, жильцы, — ответил его ничтожество продавец. — Это ж наша общая, едрить ее в душу, территория. Однажды тут бич хотел поселиться. Но мы, чтоб нам чужого не гадили, вынесли бичару ногами вперед, и в сугроб мордой, в сугроб… Ишь чего: чужое нам гадить. Вот так-то, молодой человек, едрить его в душу, бичонка-то.
Они поднялись на площадку. Мужичонка долго возился с ключами, тыкая свои железки в замочную дырку. Замочная дырка не поддавалась.
— Вот хрен, — чуть не плача, жаловался он. — А так легко всегда открывалась. Может, забаррикадировалась?
— А плохо стараешься, — флегматично заметил небритый. — Забаррикодироваль она тебе… А нежнее надо, мудила.
— Это как?
— А смотри, мудила, — добродушно сказал небритый и ткнул в оранжевого стволом.
Металлическое уперлось в ребра.
— Ой, — простонал тот, и затрясся лицом, и кишками, наверное, тоже, и ручонками затрястись не приминул.
И душой, наверное, затрясся, и правым полушарием мозга, и левым полушарием тоже, и аурой своей, слабенькой, белесоватой — тоже, и третьим глазом затрясся, закрытым, но несомненно присутствующим у него, как и у всех остальных представителей людского рода. И потянулся трясущимися ручонками к двери, ткнул в нее что-то, и открылась дверь, распахнулась во всю дверную ширь, заманивая гостей в полутемные квартирные недра.
— Сейчас я вам ее покажу, — радушно сказал оранжевый, скидывая с плеч ненужное больше пальто и старательно притыривая его на гвоздь.
Клиент плаща не снимал. И даже ботинки не скидывал, и рубаху на груди не рвал, и — только представьте! — даже брюки не расстегнул — скромноват, тиховат, застенчив, даром что пять лет без пушки не хаживал. Не разулся — хрен. Рубаху-то мог рвануть? Из уважения к людям?
На диване лежала малосимпатичная женщина лет пятидесяти, а то и больше, вряд ли меньше. Слишком уж малосимпатичная.
— Знакомьтесь, — сказал мужичонка. — Это моя матушка, а это мой деловой партнер.
— Очень приятно, — улыбнулась женщина. — Давайте пить чай? Или кофе? Или шампанское? Наверное, все-таки чай. Ничего другого-то нет, ха-ха!
Минут пять хохотала, потом заплакала, потом опять хохотала, а потом опять летала под потолком, вот такие женские штучки.
— Нет, — вежливо отказал клиент. — Я боюсь, пить мы не будем. Я спешу, а так бы, конечно, выпил.
Женщина улыбнулась еще раз. Чисто, ясно, по-доброму, в половину своей некрасивой физиономии — и рот раздвинулся до ушей, хоть завязочки пришей.
— Моя матушка, — начал мужичок, большим пальцем левой руки тыкая в сторону своей матушки, — удивительной души человек. Она отзывчивая, искренняя и до ужаса добродельная. Она у меня кормилица, поилица и еще хрен знает кто… Она — человечина. А душа у нее! Христом богом клянусь, о…ть мне на этом месте. Она умеет стирать, гладить, выгуливать собак и детей… полоть, поливать, окучивать. Что еще умеешь, едрить твою в душу?