Адольф Гитлер? Хан Батый? И один дома, и нет спасения.
Там стояло похлеще, чем хан Батый. Недоброе стояло, ох, недоброе. Мужик. Руки в татуировках. Шерсть-то дыбом, слюна изо рта вытекает. За спиной автомат, а в руках какие-то документы.
— Именем закона, козел, — хрипел он.
— Но вы же не сотрудник правопорядка?
— Я-то?
— Ну из милиции же?
Мужик ощерился.
— Так твою растак, пацан, не ментовский я. Я круче, пацан, запомни — я Кагэбэ.
— Ух ты!
— Не ух ты, а ух вы! Уважай, пацан, контору. А то выцепим. Открывай, короче, ворота — смотрю на них как баран.
Делать нечего, распахнул.
— Как фамилие твое, дятел?
— Владислав я… Ростиславович… Красносолнцев…
— А у нас записано, что ты Вовка, — подивился мужик.
— Там, наверное, такая дезинформация.
— Ладно, пацан, усек. Щас колоться будем.
Кагэбэ зашел в комнату, плюхнулся на кровать и стал старательно вытирать сапоги о сиреневую подушку. И методично колоть Влада:
— Имя? Фамилия? Адрес? Твою мать! Отвечать быстро, не задумываясь. Ну?
— Так вы меня об этом уже спрашивали.
— Ах да, вообще-то, — смутился он. — Но это я для уточнения, для сверки, так сказать, этих е… данных. Давай к составу преступления. Ну?
— Но я же не виноват.
— Начинается, — радостно процедил мужик. — Ты как, сучок, правду-матку резать будешь или отнекиваться?
— Только пытать не надо, — попросил Влад.
— Это мы быстро, — обрадовался Кагэбэ.
И открыл он серенький чемоданчик.
— Вот тебе щипчики, гвоздики, вот испанский сапожок, а вот стульчик, складной, электрический. Каково?
— Ой!
— Не издавай таких непристойных звуков, — огорчился мужик. — Что значит — ой? Это значит, что ты испугался. А мне так неинтересно. Зачем мне, бля, колоть такого неинтересного? Изображай из себя крутого. Вот тогда мне кайф. Вот сделай вид, что ты на мои угрозы плюешь, что сильный, наглый, самоуверенный. Давай, наплюй на мои угрозы, оскорби мое достоинство оперативного работника.
Влад символично плюнул на серенький чемоданчик. Он сразу увидел, что сделал правильно: разбойничья рожа Кагэбэ озарилась неземным счастьем.
— Ах ты падаль! — заорал он радостною. — Вот ты как? Я сразу понял, сука, что ты матерый, что на понт тебя хрен возьмешь. Я все про тебя понял. Но на крутого всегда найдется покруче, понял? Сейчас, ублюдок! Получай! Получай! Не увертывайся, мля! А еще?
— Нет, — прошептал Влад.
— Плеваться будешь?
— Нет, — простонал он.
Кагэбэ вздохнул:
— Что ты такой тупой, парень? Ты же матерый, следовательно, дерзкий. Кто же после двух ударов ломается? Ломаются, конечно, и без ударов, но не матерые. Ты должен был сейчас не испугаться, а послать меня на х… Тогда мне интересно с тобой работать. Давай еще разок попробуем? Не возражаешь?
Паренек кивнул.
— Ну, будешь плеваться-то? — повторил Кагэбэ.
— Пошел на х… — ответил Влад.
— Что, козел?! Что ты сказал?! Убью, пидор!
Влад метнулся к двери. Но не успел, понятное дело. Завален был нехилым ударом в лоб. Лежал, приходил в себя. Не спеша, гость достал предмет, не стульчик и не сапожок, а пистолет, простой и обыкновенный, а в сложившейся ситуации даже банальный…
Он вдавил ствол в висок и зашипел змеино:
— Гаденыш, снесу тебе башку, на хер снесу, ты ведь знаешь, я не шучу, знаешь, гаденыш.
Влад открыл глаза. Оперативник спросил:
— Посылать будешь?
— Нет.
— Эх, блин, — с досады Кагэбэ отшвырнул пистолет.
Попинал подушку, вроде как успокоился.
— Эх ты, деревня, — печально произнес он. — По законам жанра ты должен послать меня второй раз. Вот тогда из доброго я бы стал злым. Я бы тебе врезал еще пару раз, потом ты мне, и все так по-мужски, романтично. Затем ты бы стал убегать, например, через окно. Завалил бы я тебя, брат, при попытке к бегству. Эх, такую романтику спортил… Виноват ты передо мной, виноват. Пиши тогда уж чистосердечное, раз убегать не хочешь, что с тебя взять.
— А в чем? — полюбопытствовал Влад.
Кагэбэ нахмурился:
— Как в чем? В преступлении, не в любви же.
— А в каком?
— Блин, я не понимаю, кто его совершил: я или ты? Откуда я-то знаю. Что совершил, то и пиши, тебе лучше знать. Бери ручку, бумагу. Полчаса хватит?
— Но я не совершал.
— Кончай дурака валять. У меня к вечеру двух матерых расколоть по плану.
— Я не матерый.
— А я виноват? Кто виноват, ты мне скажи? Коза ностра? Жидомасоны? Каждый сам по жизни отвечает за дерьмо, в которое вляпался. Не юли, будь мужчиной. Ручку в руки и пишу правду. Скучно напишешь, пристрелю как сявку обдолбанную. Сорок минут тебе.
Влад вздохнул, взял ручку и за сорок минут написал шедевр.
Он признал все: и храм Артемиды, и тридцать монет от первосвященника, и александрийский огонь, и руины Вечного города, и кричащую в огне Жанну д’Арк, и отравленного Наполеона, и Освенцим, и пулю в Кеннеди, и выстрел в Мартина Лютера Кинга, и пару жертв Чикатило, и масонский заговор, и подвиги Аттилы, и детей Нагасаки, и изобретение СПИДа, и красный террор, и Джордано Бруно, и профессоров на Чукотке, и Есенина в петле, и меткость Дантеса, чуму и холеру, насморк и сифилис, смерть бизонов и вымирание динозавров, Атлантиду и Лемурию, депрессию и запоры, дурных староверов в гарях и утонченнных маркизов на фонарях, чеченские авизо и работорговлю, ураган на Цейлоне и голодуху в Нигерии, Павла Карамазова и ростовщицу-старуху, подростковую преступность и детскую смертность, автокатастрофы и весенние заморозки, хреновый урожай бобов и засыпанную мышкину норку, отрезаннные уши и вырванные глаза, брошенных жен и обманутых мужей, оторванные головы и пробитые груди, слабые нервы и невидящие глаза, погибшие души и серые судьбы, неузнавание пути и поздний крик, страх и сострадание, запуганность жизнью и запах смерти, ненайденный опыт и гибнущие структуры, энтропию и боль, слабость и отсутствие новизны, нерожденное желание и вековечную дурь.
— На место в истории потянешь, — хохотнул Кагэбэ, бегло просматривая бумагу.
Приглашение в рай
Букв было много, буквы были разные и, что самое удивительное, они складывались в слова. Могли ведь и не сложиться, верно?
А так все ясно, как трижды три. Котеночка отдают в хорошие руки. Уведомляют, что звать котеночка Пухом. И еще просят, чтоб руки были добрые. В добрые руки Пуха отдавали за так, за спасибо и за пожалуйста. А если руки плохие, не видать вам зверька, как ушей своих… Неплохая судьба у Пуха — он ценим старым хозяином, и обречен на любовь, и благоволит ему могучий кошачий бог.
А когда шило меняют на мыло, утюг на сапог, тачку на хату, редиску на лук с доплатой — это все неинтересно, это на любителя, это на особого ценителя и на желающего обменять редиску на лук. Такое можно изучать только с меркантильных позиций.
То ли дело, мужик хочет на баяне сыграть. Но мужик деловой, не хочет за спасибо наяривать. Бабки, говорит, хочу. Так и говорит: сыграю, мол, хоть на похоронах, хоть на танцах — за бабки, само собой. Ушлый мужик, наверное, смекалистый.
Центр просветленных технологий зовет в нирвану. Он там был, нирваны не видел. Все проще: садятся людишки в круг, выходит один как бы гуру и начинает стругать окрошку из пятнадцати мировых и немировых религий. Говорит, могу чудеса вершить. Но не буду. Вам, дуракам, только покажи, вы ж сорок лет потом не уснете. Вас, дураков, только вытяни в астрал — загнетесь там, как пить дать. А мне за дураков перед Шамбалой отвечать. Не покажу чудес, лучше еще вам баламуть постругаю, как Христос с Магометом водили дружбу, и почему у Будды глаза такие печальные.
А потом они встают и орут. Минуту орут, десять минут, полчаса. Процентов сорок рыдает. Процентов двадцать впадает в ступор. Процентов пять всегда тянет на групповой секс, а кто-то малочисленный всегда хочет набить морду всем остальным, включая гуру и Атмана. Но зато все они начинают любить Бога. Среди ночи разбуди и спроси: «Бога любишь?», сразу ответит. Ладно, Богу богово. А где нирвана, мать вашу? Самое кощунственное, что все это в мире есть: и Атман, и нирвана, и чудеса — все есть, а иначе и слов бы таких не было. И только исконняя доброта этих феноменов позволяет валять дурочку центру якобы просветленных технологий.