— Пациент, — ворчала старуха, довольная почетом. — Пациент. Пахать надо. Фершал.
— Анна Власьевна, а вы врачей своевременно посещали?
— Чего?
— Вы глаза обследовали у врачей?
— Чего?
— В околотке, я говорю, бывала с глазами? — заорал Федор.
— В околоток-то ходила. Капли какие-то пахучие дали. Баили: табак бы нюхала, глаза-то и целы были. Да ведь не я первая. Кружевницы-то тонких узоров все глазами мучаются. Вот сноха-то Карпушева Ивана Павловича в Николин день…
Федр грохотал рукомойником.
— Знаешь, бабушка, твои глаза поправить можно. Операцию надо делать. Катаракт это…
— Полно брехать над старухой. У лавочника у нашего, у Митрия, катарак-то в желудке был, ему Мокровской, дай господи светлой памяти. Я ему так и говорила: все равно умрешь, черт, мало ты над кружевницами изгилялся. По 300 кружевниц на него работало.
— Да не рак, а катаракт, бабушка.
— Все одно…
Но старуху уговорили. Анна Власьевна пришла в благодушное настроение и допытывалась у Федора:
— А косить можешь?
— Мало я косил…
— Ну, тогда лечи.
— К профессору отвезем.
— А профессор твой может косить?
— Не знаю. Не может, наверное…
— Ну, все одно… Вези. Только коклюшки я с собой возьму.
Федор увез старуху в Москву, а через два месяца написал, что операцию делал самый знаменитый профессор, что Анна Власьевна ВИДИТ. Потихоньку вертит коклюшками, а присмотреть за ней некому. Москва ей не понравилась: «не ослепнешь, так оглохнешь», и что через неделю думает он отвезти Анну Власьевну на Ярославский вокзал и посадить в поезд.
Но старуха приехала раньше, не вытерпела.
В стеклянный осенний день на полустанке вылезла она из вагона. Шофер закричал с грузовика: «Садись, подвезу, бабушка. Тут ближе 10 верст нет деревень…»
— Спасибо, сынок. Я и пешей дойду…
По тропке вдоль серых больших стогов дошла она до своей деревни. На околице хмурый бондарь стругал доски для огромного бака.
— Где тут Волоховы живут?
— Тут полсела Волоховых…
— Дом с красной крышей, баили…
— Тут полсела с красной крышей…
Обиженная Анна Власьевна с трудом добралась до своей избы: изба была почти в середине «порядка», а не с краю, как раньше. Дверь закрыта — хозяева в поле. Анна Власьевна зажмурила глаза, нащупала щеколду, отворила. Вошла, оглянулась: кровать была совсем такая, как думала Анна Власьевна, а вот комод — нет: лак подался и замки какие-то легкие. Подошла к зеркалу, поджала губы: от годов-то никуда не уйдешь. А нет: старенькая, а румяная.
Анна Власьевна повернулась, открыла ящик комода и обомлела: кружево «пава и древо», того самого хитрейшего узора, что когда-то сгубил глаза Анны Власьевны, что выплела она теперь в Москве артели в подарок, — было сложено в ящике комода аккуратными стопочками, приготовлен к сдаче.
Анна Власьевна охнула:
— Маманя, маманя, — испуганные дочери стояли в дверях…
— Чье плетение? — строго спросила старуха.
— Поздравствуемся, маманя…
— Чье плетение? — под ногой Анны Власьевны скрипнула половица.
— Наше, маманя… Мы с Шуркой…
Старая кружевница улыбнулась.
— Такую красоту выплесть… Молодцы, бабы. Нет, не угаснет наш род… Скрыли от старухи уменье свое… Гордость мою кружевную хранили…
Анна Власьевна заплакала. Вытерла глаза маленькими кулачками, развязала дорожный узелок и достала свое плетенье. Взяла из комода работу дочерей, подошла к окну, сравнила…
— Я еще елку с оленем составить могу, — тихо сказала Анна Власьевна.
Маяковский разговаривает с читателем
Маяковского слышали, видели десятки тысяч людей. В заводских клубах, в дворцах культуры, в студенческих аудиториях Маяковский разговаривал со своим читателем. «На сотни эстрад бросает меня, на тысячи глаз молодежи».
Этот «разговор с читателем» в жизни и творчестве Маяковского занимает очень большое место. Между тем, в том, что написано о Маяковском, именно эта сторона его жизни почему-то остается в тени. За исключением Л. Кассиля («На капитанском мостике» в «Альманахе о Маяковском»), никто не рассказал о «разговоре с читателем». Известно, что Маяковский хотел написать книгу о записках, подаваемых читателями во время выступлений поэта, хранил эти записки, сортировал. Книга осталась ненаписанной.
В прошлом году я сделал попытку записать кажущееся мне наиболее интересным из виденного и слышанного. Это мелочи, штрихи — на большее записи и не претендуют. За исключением первого факта, который рассказан мне бывшим работником Наркомпроса, все остальное я видел и слышал сам.
1922 г. Заседание в Наркомпросе по плакатам для азбуки — азбуки взрослых. Собраны лингвисты, почтенные, седовласые профессора в тяжелых золотых очках. Здесь же недоуменно пожимающий плечами Маяковский. Придумывают слова для азбуки: А — арбуз, атом; Б — блоха, берег… Маяковский молчит.
— Владимир Владимирович, ваше мнение?
— Арбуз? — задумчиво говорит Маяковский. — Блоха? — Бей белых! Вот, что нужно для второй буквы азбуки!..
1926 г. Недели за две до лекции Маяковского на диспуте в Мюзик-холле об есенинщине толпа «есенинских невест» сорвала криком и свистками выступление Н. Н. Асеева. Маяковский в Политехническом.
— Недавно не дали выступить против есенинщины одному моему товарищу. — Гул, крики: «И тебе не дадим. Долой!» Перекрывая обструкцию, гремит Маяковский с трибуны.
— Меня вы своим «долоем» с трибуны не сгоните. Всю лирику Есенина (зал затихает) я уложил бы в две строки бульварного романса:
«Душа моя полна тобой,
А ночь такая лунная».
Хохот. Аплодисменты. Маяковский, наклоняясь к микрофону:
— Товарищи радиослушатели! Слушайте, как аплодируют человеку, который выступил против Есенина. — Гул. Аплодисменты.
Вечер кончается. Записки.
— Читайте все!.. Зачем комкаете? Читайте все записки!
— Ищу жемчужных зерен.
1927 г. Клуб 1 МГУ. Диспут — «Леф или блеф». Маяковский — Полонский. Начало в 8, но только около 9 раздаются аплодисменты, и сквозь тесную толпу студентов, бросая шутки на ходу, проходит на сцену Маяковский. Восторженные аплодисменты. Маяковский садится к столу. Встает, выходит, опять садится. Полонского нет. Проходит 10 минут — 15. Крики: «Начинайте», «Пора». Маяковский выходит:
— Начнем, пожалуй. Только вот Полонского и присных нет. От Лефа-то явились, а вот от блефа никого нет.
1927 г. Зал Политехнического музея шумит на вечерах Маяковского. Лекция «Даешь изящную жизнь».
— Я — за кружевные занавески на окнах рабочих квартир, — начинает Маяковский. — Я за канарейку в комнате рабочего! Мещанство — не в вещах, мещанство в людях! Мещанство — вот в этой папке! — Из огромного портфеля вытаскивает Маяковский «революционный» романс Музгиза «а сердце-то в партию тянет». — Внимание!
Вот полюбуйтесь! Бубенчик! Епишка, у которого партийные книжки. Не книжка — партбилет, а книжки. Вам смешно? А тут не один смех слышится. Этот бубенчик звенит в том, что «на плечиках френчик». Откуда этот френчик на плечах? Такие фречики носили господа офицеры — на плечах.
Вот с чем нужно бороться. Против этого контрреволюционного «бубенчика», за изящную жизнь, за красивую жизнь, которую мы вплотную начинаем строить.
Переходим к стихам: