— Я — не размножаю.
— Ну, показываете, обсуждаете, ведь ничего этого нет сейчас. Вы объехали вдоль и поперек всю Колыму, ведь ничего подобного нет.
— На всякий случай.
— На какой случай?
— Ну, чтобы все это не повторилось.
— Ах, вот что. Вы считаете, что распространение таких рассказов…
— Я не распространял таких рассказов.
— Ну, хорошо — чтение. Вы считаете, что чтение таких рассказов…
— Да, я верю в Литературу с большой буквы.
— Вы, наверное, пользуетесь его личным доверием?
— Безусловно, — сказал Гусляк.
— Вот-вот. Только нам не нужна ни пейзажная лирика, ни мертвая вода. Нам нужно нечто более гражданственное, более реалистическое. Например, где, когда, сколько договоров им подписано, цифры, даты, записывайте все, чтобы нам потом вас не проверять. Это — элементарно на вашем новом поприще. На что он живет?
— На пенсию.
— Сколько?
— Семьдесят два рубля в месяц.
— На эти деньги жить нельзя. Поэтому сугубое внимание, а мы его оформим сразу как тунеядца, если его годовой заработок, баланс, будет не в его пользу. Вы поняли меня?
— Понял.
— Я считаю вас советским человеком, который сам отдаст в руки то, что, по его мнению, может представлять интерес для такого учреждения, как наше. Сейчас мы с вами пойдем в вашу квартиру, и вы отдадите своей рукой все, что считаете вредным. Кстати, немножко прояснилось, и я с удовольствием пройдусь пешком. Редко приходится бывать на улице…
— Я не буду входить к вам, — сказал следователь, не вешая плаща и стоя у порога, весьма невнимательно оглядывая помещение местного литературного салона. — Вы сами, своей рукой достаньте из своих тайников, — следователь улыбнулся, — то, что вы считаете сами наиболее зловредным для советской власти.
— Вот, — Гусляк протянул две книжечки стихов и несколько листков, напечатанных на машинке.
— Весьма лестные надписи, — сказал следователь, укладывая сборники в свой портфель.
— Этот человек мне лично многое обещал.
— Тем лучше.
— Вот так ты и назвал мою фамилию.
— Это не я, это она, эта подлая растлительница душ, я только подтвердил.
Горданов смотрел на Гусляка не с удивлением, а с омерзением, ему так хотелось, чтоб хоть один человек, прошедший Колыму, остался человеком. А впрочем, это было ребяческое желание. В самых глубинных слоях его мира, воспитанных опытом, его опытом, не было места для таких надежд.
— Так что тебе нужно от меня?
— Мне нужно, чтобы ты подтвердил, ты ли мне лично давал эти четыре рассказа.
Гусляк чуть не плакал, голос его дрожал.
— Все это правда, правда.
— Ты не откажешься от своих слов?
— Да, конечно. Гусляк перевел дыхание.
— Значит, я могу записать, — в руках Гусляка оказалась новая записная книжечка, — склероз, брат, записать, что ты лично мне давал эти рассказы.
— Конечно.
— Спасибо.
Рукопожатие чуть не привело к уловлению руки, но Горданов вывернул руку.
— Еще что?
— Понимаешь, мне следователь сказал, чтобы я записал все твои заработки за последний год. Я, помню, видел у тебя, ты нес какую-то рукопись в издательство.
— Мои переводы в Алма-Ате. — И договор есть?
— Да.
— Позволь мне записать его номер, мне это очень важно. Горданов открыл папку своих договоров.
— Еще что?
— Ну, прощай, ты меня просто спас.
Горданов хотел добавить еще несколько слов, но Гусляк выскользнул на лестницу.
Шаламовский сборник: Вып. 1. — Вологда: ПФ «Полиграфист», 1994.
Жук
Этого жука я увидел издалека и давно — по расчету пляжного времени — пожалуй, за целую минуту, пока он приблизился, дополз до моей ноги. Был яркий, даже ярчайший солнечный день, людей на пляже не было, волны почти бесшумны. На всем пространстве от берега до моих ног было только два живых существа: я и ползущее ко мне через весь пляж, ползущее прямо на меня какое-то черное крошечное существо, ползущее по какой-то кратчайшей, прямейшей линии.
Это была не божья коровка, а вполне осмысленное создание, имеющее какую-то цель в жизни.
Быстрота движения была такой, что захотелось досмотреть до конца этот бег, которому позавидовал бы Ахиллес, попытаться без секундомера, по пульсу засечь скорость его движения в направлении ко мне.
Я хотел рассмотреть его получше, когда существо приблизится и пройдет, пробежит, проползет мимо меня.
Метров двадцать оставалось еще, когда я увидел, что существо имеет определенную цель движения, запрограммированную в мозгу насекомого, а что это — насекомое, у меня не было сомнений.
Целью его движения был я. Хотя я не двинулся с места, от меня, очевидно, исходили магнетические токи, телепатические токи — насекомое читало в моих мыслях, как в своих.
«Сквозь землю, — думал я, — существо не может провалиться — песок был слишком плотен, как дно клетки тигра».
Но существо и не стремилось уклониться от встречи со мной.
Жук — если это жук — полз прямо на меня, бежал, как марафонский боец, задыхаясь. Метров за пять на голом, пробитом всеми ветрами пляже жук отчетливо виден.
Движение его ко мне убыстрялось. Я понял, что жук хочет меня укусить, и быстро сосчитал в уме то количество яда, которое жук может нести в своем крепком, жестком теле. Разделил результат на кубатуру моего тела — я не отступил, не уклонился, а стал ждать, чем все это кончится, не убирая ноги.
Черный жук дополз до моей ступни и немедленно всадил свое жало-кинжал в верхнюю часть ступни, не выбирая места удара.
Это был крохотный жук, не более сантиметра ростом, но удар был очень болезненный, настолько, что я едва устоял на ногах. Прокол был нанесен каким-то широким пробойником, буравом.
Жук тут же выпустил всю свою жидкость: кровь, слюну, лимфу — мне под кожу и умер мгновенно, тут же отвалившись в сторону, все на том же блестящем солнце.
Я не выдавливал яда — думал, что организм жука не может справиться с человеческим телом.
За сутки нога моя распухла, болезненно чесалась кожа. Припухлость была твердой, горячей.
Я не следил за раной. Я понимал, что в человеческом теле никаких процессов ускорить нельзя. Я знал по литературе, что должен пройти какой-то срок, в течение которого тело само залечит свои раны. Через пять дней рана моя перестала чесаться.
Но память? Память? Что делать с памятью?
Шаламовский сборник: Вып. 1. — Вологда: ПФ «Полиграфист», 1994.
Фёдор Раскольников
«Федор Раскольников» — поздняя проза (1973 г.) В.Т. Шаламова, редкая для него по жанру вещь, попытка писать по собранным материалам, сделать что-то для публикации, а не в стол, как всегда. Но пока вещь писалась(а начата она была в 60-х годах), оттепель кончилась, имя Ф.Ф. Раскольникова (1892–1939) снова стало опальным, и рукопись Шаламова так и не увидела свет. Конечно, теперь мы обладаем большей полнотой информации о Раскольникове, чем Шаламов. Но, думается, его взгляд, его суждения о «красноречивом солдате революции» не безынтересны читателю.
По складу своего характера я всегда эпос предпочитаю лирике.
26 августа 1923 г.
Я лирик по складу своей души.
Я хочу стать специалистом не только по почерку Раскольникова, я хочу стать специалистом по его душе.
Сначала я хотел сравнить три эстрады, три палубы его жизни. Эстраду Коммунистической аудитории 1-го МГУ осенью 1927 года, дымящиеся доски Народного дома, цирка «Модерн» в Петрограде летом 17-го года и верхнюю палубу дредноута «Свободная Россия» перед его затоплением 18 июня 1918 года — три даты, три эстрады.
Но потом я понял, что в жизни этого красноречивого солдата было слишком много таких палуб и эстрад. Разве палуба миноносца «Прыткий», на котором Раскольников, сняв красный флаг, вошел в белые тылы и вырвал из плена баржу смерти с четырьмястами тридцатью двумя пленными, или палуба флагмана «Карл Либкнехт», когда Раскольников брал Энзели, вырвал из рук белых суда Каспийского флота? Или палуба миноносца «Расторопный», на котором командующий Балтфлотом смело вступил в бой с превосходящими силами англичан, английской эскадрой и попал в плен к англичанам на целых пять месяцев.