Чумы я совсем не помню: 31 мне было тогда около четырех лет, и где в то время жили батюшка с матушкой, я совсем не знаю; думаю, что в Боброве, где чумы не было. Помнить себя стала я с тех пор, когда Пугачев навел страх на всю Россию.32 Как сквозь сон помнятся мне рассказы об этом злодее: в детской сидят наши мамушки и толкуют о нем; придешь в девичью — речь о Пугачеве; приведут нас к матушке в гостиную — опять разговор про его злодейства, так что и ночью-то, бывало, от страха и ужаса не спится: так вот и кажется, что сейчас скрипнет дверь, он войдет в детскую и нас всех передушит. Это было ужасное время!
Когда Пугачева взяли, мы были тогда в Москве; его привезли и посадили на Монетном Дворе.33 Помню, что в день казни 34 (это было зимой, вскоре после Крещенья,35 мороз, говорят, был преужасный) на Болоте, где его казнили, собралось народу видимо-невидимо, и было множество карет: ездили смотреть, как злодея будут казнить. Батюшка сам не был и матушке не советовал ехать на это позорище; но многие из наших знакомых туда таскались, и две или три барыни говорили матушке: «Мы были так счастливы, что карета наша стояла против самого места казни, и все подробно видели..» Батюшка какой-то барыне не дал и договорить: «Не только не имел желания видеть, как будут казнить злодея, и слышать-то, как его казнили, не желаю и дивлюсь, что у вас хватило духу смотреть на такое зрелище».36
Впоследствии об этой казни я слышала рассказы от Архарова Николая Петровича, брат которого (Иван Петрович) был женат на моей троюродной сестре, Екатерине Александровне Римской-Корсаковой.
По зимам мы живали в Москве, а весной по просухе уезжали в Боброво. Дом выстроила там бабушка Евпраксия Васильевна, он был прекрасный: строен из очень толстых брусьев, и чуть ли не из дубовых; низ был каменный, жилой, и стены претолстые. Весь нижний ярус назывался тогда подклетями; там были кладовые, но были и жилые комнаты, и когда для братьев приняли в дом мусье, француза, то ему там и отвели жилье. Двойных рам у него в комнате не было, стекла были еще очень дороги, так он и придумал во вторые рамы вставить бумагу, промазанную маслом; можно себе вообразить, какая там была темь и среди бела дня. У нас в детской также не было зимних рам: моя кровать стояла у самого окна, и чтоб от него ночью не дуло во время сильных холодов, то на ночь заставляли доской и завешивали чем-нибудь потолще. Все парадные комнаты были с панелями, а стены и потолки затянуты холстом и расписаны краской на клею. В зале нарисована на стенах охота, в гостиной ландшафты, в кабинете у матушки то же, а в спальне, кажется, стены были расписаны боскетом; еще где-то драпировкой или спущенным завесом. Конечно, все это было малевано домашними мазунами, но. впрочем, очень недурно, а по тогдашним понятиям о живописи — даже и хорошо. Важнее всего было в то время, чтобы хозяин дома мог похвалиться и сказать: «Оно, правда, не очень хорошо писано, да писали свои крепостные мастера».
У батюшки были свои мастеровые всякого рода: столяры, кузнецы, каретники; столовое белье ткали дома, и, кроме того, были ткачи для полотна; был свой кондитер. В комнате людей было премножество, так что за каждым стулом во время стола стоял человек с тарелкой.
В гостиной мебель была ильмовая, обита черною кожей с золотыми гвоздиками; это было очень недурно и прочно. На окнах были шторы из парусины, расписаны на клею, но гардин и драпировок не было нигде; только у матушки в кабинете были кисейные подборы на окнах.
Батюшка был богат: он имел 4000 душ крестьян, а матушка 1000; в доме было всего вдоволь, но роскоши не было ни в чем. Посуда была вся оловянная: блюда, чаши, миски; только впоследствии, когда мы стали постоянно жить по зимам в Москве, батюшка купил столовый сервиз серебряный, а в Боброве остался все тот же оловянный. По воскресеньям и праздникам гостей съезжалось премножество, обедывало иногда человек по тридцати и более. И все это приедет со своими людьми, тройками и четвернями; некоторые гостят по нескольку дней, — такое было обыкновение. Батюшка принимал всех приветливо и говаривал: «Он мой сосед и такой же дворянин, как и я; приехал ко мне в гости, сделал мне честь, — моя обязанность принять его радушно. Свинья тот гость, который, сидя за столом, смеется над хозяином; но скотина и хозяин, ежели он не почтит своего гостя и не примет ласково».