Этого мало: приедет Петр Дмитриевич цугом в шорах,49 с верховым впереди, и остановится у ворот, а верховой трубит в рожок, и когда выйдут и отворят ворота и тоже из рожка ответят с крыльца, тогда он въедет.
Он был высокого роста, очень худощавый, несколько сгорбленный, весьма приятной наружности, и, кто его помнил смолоду, сказывали, что он был красавцем. Глаза у него были большие, очень зоркие и довольно впалые, нос орлиный; он пудрился, носил пучок и был причесан в три локона (a trois marteaux). Он был очень умен, благороден и бескорыстен, как немногие; в разговоре очень воздержан, в обхождении прост и безо всякой кичливости, чем доказывал, что вполне заслуживал наград, которые получил.
Жена его, Елизавета Михайловна, была удивительной доброты и не могла видеть ничьих слез, чтобы не постараться утешить, и когда делала кому добро, то первый уговор ее был, чтоб это оставалось тайной. Рассказывали в то время, что одна соседка приехала к Елизавете Михайловне и убивается, плачет, что у ее сына пропали казенные деньги (как это случилось, я теперь уж не умею передать) и что ежели он не внесет, то его мало что из полка выгонят, еще сошлют.
Еропкина стала сперва спрашивать:
— Да что твой сын-то, мать моя, не мотишка ли, или, может статься, не в карты ли он проиграл?..
И когда она уверилась, что это было не по собственной вине сына этой соседки, а по несчастному случаю, принялась утешать ее:
— Да ты, голубка, не плачь, помолись Богу, Бог-то и пошлет невидимо. А много ли пропало-то у него? — спросила она.
— Много, матушка, очень много, и не выговоришь — пять тысяч!.
— А-а-а! Эка беда какая, и подлинно, что немало, легко ли сколько! Я готова бы тебе помочь, да уж это больно много… А вот погоди плакать-то, обожди здесь меня, сама становись на молитву, а я пойду посчитаю, увижу, чем могу тебе помочь.
И пошла к себе. Выходит немного погодя.
— Ну что, молилась ли Богу, голубка моя? — спрашивает соседку.
— Молилась, моя родная.
— Ну, пойдем же ко мне…
Привела ее в свою комнату и говорит ей:
— Положи три поклона земных пред образами и бери, что завернуто в бумагу под образом, только не развертывай и не смотри, пока домой не вернешься.
Та ей в ноги благодарить.
— Постой, постой, выслушай, что я тебе скажу: поклянись пред образом, слышишь, что ты никому не скажешь, что я тебе в беде пособила; а то начнут благовестить, что Еропкина деньги раздает. Сохрани тебя Бог, ежели я только узнаю, что ты про меня болтаешь, тогда ко мне и на глаза не кажись.
Она продержала гостью у себя весь день, и как той ни хотелось посмотреть, что завернуто в бумагу, ослушаться не смела. Приезжает домой, смотрит — 5000 рублей! Можно себе представить ее радость. Она сдержала слово и, пока Еропкина была жива, никому не рассказывала и открыла это уже после ее смерти. Это один случай, который я запомнила, а их было много, потому что она делала много добра.
И про Петра Дмитриевича припомнила я еще один случай, очень, замечательный.
У него был приятель Собакин; как по имени — не запомню, знаю только, что они во время чумы вместе служили в Москве. Собакин был бездетный, все имение следовало его родному племяннику (сыну нашей родственницы Соковниной, бывшей за Собакиным). Дядя рассердился на племянника и вздумал лишить его наследства. Приехал к Еропкину.
— Я, братец мой, к тебе с просьбой: ты знаешь, я тебя люблю, детей у меня нет, желаю отдать тебе все свое имение.
— А твой племянник? — спросил Еропкин.
— Мерзавец, мотишка, ждет моей смерти! Ничего ему не оставлю.
— Ну, как угодно, а я не приму, у меня тоже нет детей..!
— Так ты, стало быть, отказываешься? — спрашивает Собакин.
— Отказываюсь.
— Ну, хорошо; жаль, что тебя прежде не знал.
Друзья перессорились и расстались.
Как Собакин уехал, и думает Еропкин: «Глупо я сделал, что отказался; он, пожалуй, другому кому-нибудь отдаст, и племянник тогда и взаправду всего лишится». Поехал к Собакину.
— Прости меня, что я с тобою погорячился и не принял, что ты мне отдавал по дружбе.
— Стало быть, ты готов теперь принять?
— Да, не откажусь.
— Ну, ладно, помиримся.