При моем рождении старшей моей сестре Екатерине было около пяти лет, и батюшке угодно было, чтоб она была моею крестною матерью.
Осенью 1770 года было сильное оспенное поветрие; оспы тогда не умели еще прививать и ждали, чтобы пришла натуральная.30 Потому в то время много мерло детей, и вообще в мое время было больше рябых, чем теперь. Бабушки в живых уже не было, и Лиза, которая была у нее, находилась уже дома; ей было лет пять, а мне всего полтора года. Батюшка старшую Елизавету в особенности любил; говорят, она была красоты неописанной. Обе мы заболели оспой в один день, и хотя у сестры болезнь была не так сильна, как у меня, но она не вынесла и скончалась. Батюшка был, говорят, неутешен и сильно плакал. Пришел в нашу детскую, стоит и смотрит на сестру; в то время приходит гробовщик снимать мерку для гробика. Батюшке было очень горько, что он лишился любимой дочери. Видя, что и я еле жива, говорит гробовщику: «Что тут еще ходить, сними мерку и с этой: пожалуй, и до утра не доживет». Итак, с обеих нас сняли мерки и приготовили гробики. Сестру схоронили тогда же, а я оправилась, живу с тех пор еще девяносто лет, и хотя все лицо мое было покрыто как корой, а остались на лице только две маленькие язвинки на лбу.
Чумы я совсем не помню: 31 мне было тогда около четырех лет, и где в то время жили батюшка с матушкой, я совсем не знаю; думаю, что в Боброве, где чумы не было. Помнить себя стала я с тех пор, когда Пугачев навел страх на всю Россию.32 Как сквозь сон помнятся мне рассказы об этом злодее: в детской сидят наши мамушки и толкуют о нем; придешь в девичью — речь о Пугачеве; приведут нас к матушке в гостиную — опять разговор про его злодейства, так что и ночью-то, бывало, от страха и ужаса не спится: так вот и кажется, что сейчас скрипнет дверь, он войдет в детскую и нас всех передушит. Это было ужасное время!
Когда Пугачева взяли, мы были тогда в Москве; его привезли и посадили на Монетном Дворе.33 Помню, что в день казни 34 (это было зимой, вскоре после Крещенья,35 мороз, говорят, был преужасный) на Болоте, где его казнили, собралось народу видимо-невидимо, и было множество карет: ездили смотреть, как злодея будут казнить. Батюшка сам не был и матушке не советовал ехать на это позорище; но многие из наших знакомых туда таскались, и две или три барыни говорили матушке: «Мы были так счастливы, что карета наша стояла против самого места казни, и все подробно видели..» Батюшка какой-то барыне не дал и договорить: «Не только не имел желания видеть, как будут казнить злодея, и слышать-то, как его казнили, не желаю и дивлюсь, что у вас хватило духу смотреть на такое зрелище».36
Впоследствии об этой казни я слышала рассказы от Архарова Николая Петровича, брат которого (Иван Петрович) был женат на моей троюродной сестре, Екатерине Александровне Римской-Корсаковой.
По зимам мы живали в Москве, а весной по просухе уезжали в Боброво. Дом выстроила там бабушка Евпраксия Васильевна, он был прекрасный: строен из очень толстых брусьев, и чуть ли не из дубовых; низ был каменный, жилой, и стены претолстые. Весь нижний ярус назывался тогда подклетями; там были кладовые, но были и жилые комнаты, и когда для братьев приняли в дом мусье, француза, то ему там и отвели жилье. Двойных рам у него в комнате не было, стекла были еще очень дороги, так он и придумал во вторые рамы вставить бумагу, промазанную маслом; можно себе вообразить, какая там была темь и среди бела дня. У нас в детской также не было зимних рам: моя кровать стояла у самого окна, и чтоб от него ночью не дуло во время сильных холодов, то на ночь заставляли доской и завешивали чем-нибудь потолще. Все парадные комнаты были с панелями, а стены и потолки затянуты холстом и расписаны краской на клею. В зале нарисована на стенах охота, в гостиной ландшафты, в кабинете у матушки то же, а в спальне, кажется, стены были расписаны боскетом; еще где-то драпировкой или спущенным завесом. Конечно, все это было малевано домашними мазунами, но. впрочем, очень недурно, а по тогдашним понятиям о живописи — даже и хорошо. Важнее всего было в то время, чтобы хозяин дома мог похвалиться и сказать: «Оно, правда, не очень хорошо писано, да писали свои крепостные мастера».
У батюшки были свои мастеровые всякого рода: столяры, кузнецы, каретники; столовое белье ткали дома, и, кроме того, были ткачи для полотна; был свой кондитер. В комнате людей было премножество, так что за каждым стулом во время стола стоял человек с тарелкой.
В гостиной мебель была ильмовая, обита черною кожей с золотыми гвоздиками; это было очень недурно и прочно. На окнах были шторы из парусины, расписаны на клею, но гардин и драпировок не было нигде; только у матушки в кабинете были кисейные подборы на окнах.
Батюшка был богат: он имел 4000 душ крестьян, а матушка 1000; в доме было всего вдоволь, но роскоши не было ни в чем. Посуда была вся оловянная: блюда, чаши, миски; только впоследствии, когда мы стали постоянно жить по зимам в Москве, батюшка купил столовый сервиз серебряный, а в Боброве остался все тот же оловянный. По воскресеньям и праздникам гостей съезжалось премножество, обедывало иногда человек по тридцати и более. И все это приедет со своими людьми, тройками и четвернями; некоторые гостят по нескольку дней, — такое было обыкновение. Батюшка принимал всех приветливо и говаривал: «Он мой сосед и такой же дворянин, как и я; приехал ко мне в гости, сделал мне честь, — моя обязанность принять его радушно. Свинья тот гость, который, сидя за столом, смеется над хозяином; но скотина и хозяин, ежели он не почтит своего гостя и не примет ласково».
В числе соседей бывали престранные. Так, был один Терентий Иванович: летом приедет в парусинном балахоне, опоясан кушаком, за кушаком заткнуты кнут и рукавицы, от сапогов разит дегтем, и батюшка принимает его весьма ласково. Возьмет его за рукав и ведет, бывало, к матушке и говорит ей: «Аграфена Николаевна, веду к тебе приятеля моего, Терентия Ивановича». Матушка была тоже обходительна, и во время стола смотрит, бывало, на всех нас; и сохрани Бог, если она заметит, что кто-нибудь из нас улыбнется или пошепчется между собою, хотя соседи и соседки бывали пресмешные.
Теперь я уж не помню, кто-то из гостей сделал за столом какую-то неловкость, — мы были еще все детьми; вот двое из нас: я да который-то из братьев засмеялись; батюшка заметил это и строго на нас взглянул, а после обеда призвал к себе в кабинет, да ведь как за это выбранил: «Кто у меня за столом, тот мой гость, дорогой гость, а вы смеете над ним смеяться! Ты — девчонка глупая, а ты — дурак мальчишка, над стариками труните!.. Ежели я еще раз это замечу, то не велю вас к столу пускать».
Вообще батюшка был очень взыскателен с нами. Вот еще пример его душевного благородства. Он был в размолвке со своею сестрой, с княгинею Марьею Михайловною Волконскою, и друг к другу они не ездили; но в большие праздники и в именины тетушки нас всегда к ней посылывал и говаривал нам: «Не ваше дело знать, почему мы с сестрой не в ладах, это вас не касается; она вам родная тетка, вы обязаны ее чтить, уважать и оказывать ей почтение, а что между нами, то нам двум и известно».
И братья Волконские: князь Дмитрий Михайлович и князь Владимир Михайлович — тоже к батюшке езжали довольно часто и были очень почтительны, а с нами дружны. Впоследствии я узнала, что батюшка с тетушкой перестали видаться, потому что раз — как-то батюшка сказал сестре своей что-то про ее мужа, кажется, назвал его мотом. Тетушка прогневалась и перестала ездить к батюшке; муж ее умер, но они все друг к другу не ездили, и только незадолго до кончины тетушки, в 1786 году, последовало между ними примирение; но матушка, помнится, у тетушки бывала.
Мне было пятнадцать лет, когда матушка скончалась в Москве 13 июня 1783 года. Ей было невступно сорок лет. Сколько я ее помню, она было высокая, статная, стройная и имела, как все Щербатовы, прекрасный цвет лица. Впрочем, она все-таки румянилась по тогдашнему обычаю, потому что, не нарумянившись, куда-нибудь приехать значило бы сделать невежество. Тетушка графиня Александра Николаевна говаривала мне: «Твоя матушка смолоду была писаная красавица».