Он нагнулся, поднял узел, но боль была слишком сильна, и он прислонился спиной к стене.
— Полно, полно! Что с тобой? — нетерпеливо воскликнул доктор. — С ума ты, что ли, сошел? Ты же знаешь, что не в состоянии идти. Служитель поможет тебе раздеться.
— Нет! — сказал Маккуори. — Нет. Если вы не хотите принять моего пса, так вы и меня не принимайте. У него сломана лапа, и он нуждается в починке не меньше… не меньше, чем я. Если я заслуживаю того, чтобы меня приняли, так и он этого заслуживает не меньше… а больше, чем я.
Он помолчал, тяжело дыша, потом продолжал:
— Вот этот… этот мой старый пес служит мне верой и правдой вот уже двенадцать долгих, тяжелых и голодных лет. Пожалуй… пожалуй, он единственное существо, которому есть дело до того… жив ли я или свалился и сгнил на проклятой дороге.
Он сделал передышку, потом снова заговорил.
— Этот… этот мой пес родился на дороге, — сказал он с какой-то печальной улыбкой. — Несколько месяцев я носил его в котелке, а потом таскал на своем свэге, когда он уставал… А старая сука — его мать — бежала рядом, очень довольная… и по временам нюхала котелок, чтобы узнать, все ли в порядке… Она ходила за мной невесть сколько лет. Она следовала за мной, пока не ослепла… да еще год после этого. Она не отставала от меня до тех пор, пока хватало у нее сил ползти по пыли, а потом… потом я ее убил, потому что не мог же я бросить ее живую позади.
Он снова передохнул.
— И вот этот мой старый пес, — продолжал он, коснувшись задранного вверх носа Тэлли своими узловатыми пальцами, — вот этот мой старый пес ходил со мной десять… десять лет… в ливень и в засуху, в хорошие времена… и… и в плохие… большей частью в плохие. И не дал мне свихнуться, когда не было у меня ни товарища, ни денег на глухой дороге. И сторожил меня неделю за неделей, когда у меня был запой… когда я пьянствовал и пил отраву в проклятых кабаках. И не раз спасал мне жизнь, а в благодарность частенько получал пинки и проклятья. И прощал мне все. И… и дрался за меня. Только он один и вступился за меня, когда эти ползучие гады набросились в том кабаке… кое-кто унес с собой его отметины… а также и мои.
Он снова сделал паузу.
Потом он набрал воздуха в легкие, крепко стиснул зубы, взвалил на спину свой узел, шагнул к двери и снова повернулся.
Собака, прихрамывая, вышла из угла и с беспокойством подняла голову.
— Вот этот мой пес, — сказал Маккуори, обращаясь ко всему больничному персоналу, — лучше меня, человека… и похоже на то, что он лучше вас… Он был для меня таким товарищем, каким я ни для кого не был… да и для меня никто. Он сторожил меня, не давал меня ограбить, дрался за меня, спасал мне жизнь, а в благодарность получал пьяные пинки и проклятья… и прощал мне. Он был мне верным, надежным, честным и преданным товарищем… и теперь я его не брошу. Я не вышвырну его со сломанной лапой пинком на дорогу, я… Ох, господи! Моя спина!
Он застонал и качнулся вперед, но его подхватили, сняли с него поклажу и положили его на кровать.
Через полчаса стригальщик был уже устроен со всеми удобствами.
— Где мой пес? — спросил он, как только пришел в себя.
— О нем позаботились, — нетерпеливо сказала сиделка. — Не беспокойтесь. Доктор вправляет ему лапу на дворе.
На сцене появляется Митчелл
Поезд с запада только что прибыл на Рэдфернский вокзал. Он привез толпу обычных пассажиров и одного бродягу-сезонника со свэгом за плечами.
Человек этот был невысок ростом, коренаст, кривоног и веснушчат; у него были рыжие волосы и поблескивающие серые глаза, и — как это часто бывает в таких случаях — выражение лица прирожденного комика. Одет он был в потрепанную и застиранную ситцевую рубашку, старый черный жилет с коленкоровой спиной и пропыленные молескиновые штаны с заплатами на коленях, поддерживаемые съехавшим на живот плетеным ремешком из сыромятной кожи. На нем были стоптанные, обшарпанные башмаки и мягкая, позеленевшая от старости фетровая шляпа, от полей которой мало что осталось, а от тульи не осталось почти ничего. Он выбросил на платформу свой свэг, вскинул его на плечо, вытащил котелок и прорезиненный мешок для воды и пошел в собачье отделение, находившееся в тормозном вагоне.
Спустя пять минут он появился около стоянки извозчиков. К ногам его испуганно жалась овчарка, которую он вел на цепочке. Он прислонил свой свэг к столбу, повернулся лицом к городу, сдвинул шляпу на лоб и почесал мизинцем широкий затылок. У него был вид человека, не знающего, куда направить свои стопы.