На другой день мы с Джо ушли вниз по речке и у заводи, расправляясь с котелком вареных раков и куском овсяной лепешки, обсудили создавшееся положение. Мы пришли к выводу, что жизнь стала невыносимой, и решили удалиться за пределы цивилизованных районов. Джо сказал, что он знает одно место, миль за пятьсот, где есть лагуны и заводи по десять миль шириной, кишащие утками и рыбой, и где черные какаду, кенгуру и вомбаты только того и дожидаются, чтобы их сшибли палкой.
Я решил немедленно превратиться в туземца; мы достали заржавленную сковородку без ручки и зажарили на ней пригоршню жирных желтых личинок, но только было я собрался отведать этого блюда, как мы были обнаружены, и для пресечения наших замыслов была приведена в действие вся семейная машина принуждения. Выковыривая личинок из-под коры дубов, мы сломали новые ножницы для стрижки овец и решили взять по лезвию, считая, что больше нам ничего не оставалось делать. Дяде эти ножницы были очень нужны, и он встретил нас дома с кнутом в руках и задал обоим порку, опять не принимая во внимание разницу в цвете кожи. Всю ночь и весь следующий день я сожалел об его беспристрастии. Меня отправили домой, а Джо дядя вскоре взял с собой перегонять скот. Если бы обстоятельства сложились иначе, я, быть может, прожил бы вольную и беспечную жизнь и мирно умер бы вместе с последним из моих названых соплеменников.
Джо умер от чахотки на одном из перегонов. Когда он умирал, дядя спросил его:
— Может, тебе чего-нибудь хочется?
— Чуть-чуть рому, хозяин, — ответил Джо.
Это были его последние слова. Он выпил ром и тихо скончался.
Дома я первый узнал о его смерти. Я тогда был еще мальчишкой и кинулся в дом с криком:
— Мама! Мама! Тетин Джо умер!
В доме в это время были гости, и так как старшего сына моей тетки по матери тоже звали Джо, в честь деда — главы рода (нашего, а не рода Черного Джо), — все были как громом поражены, услышав эту весть. Однако после того как меня с пристрастием допросили, ошибка выяснилась и мне как следует влетело; вконец расстроенный, я удалился в укромный уголок за свиным хлевом, куда я всегда уходил в тяжелые минуты жизни.
Две собаки и забор
— Ничто, я вам скажу, — начал Митчелл, — так не бесит собаку за забором, как если другая появляется с наружной стороны забора и принимается нюхать землю и лаять на первую сквозь щели, в то время как та не может выбраться наружу. Второй пес может быть или совершенным незнакомцем, или закадычным другом первого; он может вообще не лаять, а лишь сопеть — для собаки за забором это не имеет ровно никакого значения.
Обычно начинает перебранку собака за забором, а вторая лишь возмущается и злится оттого, что та разозлилась первая и устроила скандал неизвестно из-за чего. Вторая тоже принимается лаять и только подливает масла в огонь. Первая собака беснуется так, что у нее изо рта летит во все стороны пена, она в ярости хватает ее, и при этом ее челюсти очень напоминают срабатывающие капканы.
Трудно сказать, почему собака за забором впадает в такую ярость; но скорее всего, она думает, что пришедшая собака пользуется ее невыгодным положением и кичится своим превосходством. Так или иначе, но ярость первой собаки нарастает по мере того, как разгорается ссора, и наконец она принимается кусать собственный хвост от злости, что не может выйти из-за забора и сожрать чужую собаку. И уж если бы ей удалось выбраться наружу, она бы разорвала ее в клочья или, во всяком случае, постаралась бы ее разорвать, будь это даже ее родная сестра.
Иногда пришедший пес только ухмыляется и удаляется прочь. Впрочем, бывает, что он тявкнет раза два таким безразличным тоном, будто происходящее его совершенно не касается. Но не пролаять при данных обстоятельствах было бы неприлично. Делается это для поддержания чувства собственного достоинства и во избежание нарушения собачьего этикета.
Если пришедшая собака всего-навсего маленькая безобидная собачонка, она сразу же бросается наутек — от греха подальше. Если же это маленький, но задиристый песик, то он доставляет себе удовольствие насладиться беспомощной злостью врага, предварительно убедившись, что тот находится за прочной изгородью.
Забавно видеть, как огромный ньюфаундленд принюхивается с добродушной ухмылкой, в то время как пес за забором бешено лает, задыхается от ярости, брызжет пеной и дергается всем телом вплоть до последнего позвонка в хвосте.
Случается и так, что за забором находится маленькая собачка. И чем меньше эта собачонка, тем больше от нее шуму; еще бы: она отлично понимает, что ей ничто не угрожает. А иногда, как я уже сказал, пришедший пес по натуре вспыльчив, хотя и заявляет, что терпеть не может скандалов и никогда первый в драку не лезет. Такой пес очень напоминает определенный сорт людей, которые тоже заявляют, что терпеть не могут скандалов, и всегда нестерпимо вежливы и обходительны — этакой нарочитой, пренебрежительной, нагловатой, раздражающей вежливостью, вызывающей желание дать им в зубы; они никогда не затевают ссор, но уж если их заденут, лезут на рожон — дескать, их обидели — и без конца твердят, что это не они все начали.
Вспыльчивый пес разъяряется при виде беснующегося за забором сородича и заявляет ему:
— Что это ты взбеленился? Что с тобой, черт подери?
А тот отвечает:
— Да знаешь ли ты, с кем говоришь? Ты…!! Да я тебя…! — и тому подобное.
Тут второй пес выходит из себя:
— Да ты, я вижу, хуже старой паршивой бабы!
После этого они напускаются друг на друга, да так, что их слышно за несколько километров от места схватки: будто сотни пушек стреляют холостыми со скоростью восьмидесяти выстрелов в минуту. В конце концов второй пес так же горит желанием проникнуть за ограду и сожрать первого пса, как первый — вырваться наружу и выпустить кишки из пришельца.
А случись этим же двум псам встретиться на улице, они моментально найдут общий язык, могут даже сразу подружиться и клясться друг другу в вечной преданности и приглашать друг друга в гости.
Неоконченная любовная история
Брук вытащил из пазов тяжелые неуклюжие перекладины, и отощавшее стадо нехотя, словно раздумывая, двинулось к воротам, а затем медленно разбрелось среди диких яблонь у дороги. Первой из загона вышла старая добродушная рыжая корова, за ней грязно-белая, за ними два почти взрослых тощих теленка — несмотря на свой юный возраст, они, казалось, уже потеряли всякий интерес к жизни, за ними пара упитанных жизнерадостных сосунков с гладкой лоснящейся шерстью, за ними еще три усталых коровы с отвисшим выменем и впалыми боками, за ними долгоногая яловая корова, полуслепая, с одним кривым рогом и, конечно, рыжая (хозяин прозвал ее Королевой Елизаветой), — она славилась своим умением легко перемахивать через высокие изгороди; за ней следовала светло-желтая дойная корова, весьма гордая и довольная собой молодая мамаша, ее теленок и на ходу продолжал упрямо сосать, а она терпеливо тащила его за собой, не проявляя ни малейших признаков беспокойства. Шествие замыкал неизбежный красный бычок; он рыл копытами землю и глупо мычал, обнюхивая жерди изгороди.
Пятнадцать лет назад Брук не раз открывал эти ворота, может быть, вынимал из пазов эти же самые перекладины, потому что эвкалиптового дерева надолго хватает, и сейчас это напомнило ему о прошлом живее, чем ему бы хотелось. Он не любил вспоминать о безрадостной полуголодной жизни на ферме и испытывал скорее презрение, чем жалость, к несчастному неопытному подростку, одной из обязанностей которого было открывать ворота и выгонять скот.
Эти пятнадцать лет он прожил в городах и приехал сюда, движимый прежде всего чувством любопытства и еще желанием немного отдохнуть в тиши. Отец его умер, родственники разъехались, и теперь на старой ферме хозяйничал арендатор.
Брук облокотился на изгородь и смотрел на коров, о чем-то раздумывая, пока Лиззи, племянница арендатора, не выгнала из загона красного бычка и не остановилась, глядя на него сосредоточенным, серьезным взглядом (на Брука — а не на бычка); тогда Брук повернулся к ней, оперся спиной об изгородь и посмотрел на Лиззи. По правде говоря, смотреть-то было не на что: невысокая худышка лет девятнадцати, веснушчатая, бледная, с темными кудряшками, безучастным взглядом серых глаз, она казалась совсем невзрачной; цветастое платье висело на ней мешком, а на ногах болтались грубые мужские ботинки, которые были ей чересчур велики. Она «училась на учительницу», что было пределом мечтаний местной молодежи. Брук молча разглядывал ее.