— Перестал бы ты ругаться, Джонни, — сказала его жена устало, — хоть на сегодня.
Он озадаченно посмотрел на нее.
— А почему… почему на сегодня? Что с тобой сегодня случилось, Мэри? Почему сегодняшний вечер для тебя важнее, чем любой другой? Что я такого сделал? Неужели нельзя выругаться, если тебя укусил москит?
— Я… я из-за мальчиков, Джонни.
— Из-за мальчиков? А что? Они оба на сене, под навесом. — Он снова взглянул на нее, беспокойно заерзал, плотно положив ногу на ногу, насупился, замигал и потянулся за спичками.
— Ты что-то плохо выглядишь сегодня, Мэри. Это жара, это из-за нее мы все злимся. Лучше убери-ка шитье, выпей овсяной болтушки и ложись.
— Так жарко, что ложиться не хочется. Я все равно не смогу уснуть. Я здорова. Я… я только кончу это. Дай мне глоток воды из меха; кружка там, в очаге, у твоих ног.
Джонни беспомощно почесал голову и подал ей воды. Когда он снова сел, то почувствовал какое-то странное беспокойство. «Как курица, которая не знает, где снести яйцо», — определил он свое состояние. Он никак не мог устроиться удобно, все время ерзал, и даже трубка почему-то не доставляла ему никакого удовольствия. Он снова почесал голову.
— Гроза будет, вот что, — сказал он. — И чем скорее она будет, тем лучше.
Он подошел к задней двери и стал всматриваться в черную мглу на востоке, — и действительно, там уже вспыхивали зарницы.
— Обязательно будет; потерпи еще часок, и ты почувствуешь себя совсем по-другому.
Он снова сел на табурет, скрестил руки, опираясь локтями на колени, глубоко вздохнул и некоторое время не отрываясь глядел на глиняный пол; затем он повернул табурет на одной ножке и оказался перед старомодными часами в деревянном футляре, которые одиноко стояли на полке из горбыля, висевшей над очагом. Медный диск маятника, как призрак, двигался за полуистертым, исцарапанным пейзажем (Маргейт в Англии), нарисованным на стеклянной нижней части футляра. Стрелки показывали половину третьего, но Джонни, который хорошо изучил эти часы и умел достаточно точно определять по ним время, нахмурив брови и щурясь на циферблат целую минуту (по тем же часам), после тщательных вычислений решил наконец, что «теперь, должно быть, уже скоро девять».
По-видимому, виной всему была жара. Джонни встал, взъерошил волосы, подошел к двери, снова повернул назад и потом, нетерпеливо махнув рукой, снял с полки скрипку и поднял ее к плечу. Затем произошло что-то странное. Впоследствии, при обстоятельствах, располагающих к подобным чувствительным излияниям, он рассказывал, будто чья-то холодная рука начала водить его собственной рукой, в которой был смычок. Во всяком случае, еще не осознав, что он делает, он уже сыграл первые такты песенки «Впервые увидел я милую Пегги», которую часто играл двадцать лет назад, в дни, когда ухаживал за своей будущей женой, и с тех пор никогда больше не вспоминал. Он стоя пропиликал ее до конца, хотя холодная рука исчезла после первых же тактов, и, продолжая стоять со скрипкой и смычком в дрожащих руках, он испытывал то же странное чувство, а в его голове проносился целый вихрь воспоминаний, — все это он впоследствии объяснял действием жары. Затем он поспешно убрал скрипку, громко ругая плохо натянутые струны, чтобы отвлечь внимание жены от странности своего поведения. «Должно быть, солнце голову напекло», — пробормотал он про себя, сел, стал вертеть в руках нож, трубку и табак и затем украдкой посмотрел через плечо на жену.
Бледная маленькая женщина все еще шила, но она делала стежки вслепую, потому что по ее исхудалым щекам катились крупные слезы.
Джонни, с лицом, побелевшим от жары, подошел к ней сзади и положил ей руку на плечо, а другой схватился за край стола; но сжимавшая стол рука дрожала так же сильно, как и другая.
— Боже мой! Что с тобой, Мэри? Ты больна? (Они никогда — или почти никогда не болели.) Что случилось, Мэри, скажи мне! Или мальчики что-нибудь натворили?
— Нет, Джонни, не то.
— Ну а что же? Ты заболела? До чего ты себя довела! А вдруг у тебя лихорадка! Погоди минутку. Ты посиди тут спокойненько, пока я подниму мальчиков и пошлю их за доктором и еще за кем-нибудь…
— Нет! Нет! Я не больна, Джон. Это только так, нашло. Сейчас все пройдет.
Он положил руку ей на голову, которую она со вздохом смертельной усталости склонила к нему на грудь.
— Ну, будет! — растерянно закричал Джонни. — Только не хлопнись в обморок, Мэри, и не впадай в истерику! Это напугает мальчиков; подумай о мальчиках! Ведь это только жара, — тебе от жары стало дурно.
— Это не то; ты же меня знаешь. Это… я… Джонни, я только подумала… Сегодня двадцать лет со дня нашей свадьбы, и… сегодня Новый год!
«А я и не подумал об этом, — рассказывал Джонни впоследствии. — Вот что может сделать с человеком такое забытое богом место. А я-то согласился играть на танцах в школе в Пайпелэй всю ночь! Эту самую ночь! И оставил бы ее дома, потому что она не попросилась со мной, а мне и в голову не пришло позвать ее — одну-одинешеньку в этой дыре, и все из-за двадцати пяти шиллингов. А я ведь только потому не поехал, что на меня стих нашел, и я знал, что у них в школе ничего без меня не выйдет».
Они сидели на скамье у стола, тесно прижавшись друг к другу, сначала испытывая смущение и неловкость; она прильнула к нему, когда раздался первый раскат грома, и они виновато отпрянули друг от друга, когда первые крупные капли дождя застучали снаружи, словно шаги по гравию дорожки, — совсем так, как однажды ночью, прежде — двадцать лет назад. Если и раньше было темно, то теперь наступил полный мрак.
Край страшной грозовой тучи стремительно ложился на прежнюю тьму; так лучшая «капельная» чернь, наложенная кистью рядом с дешевой «ламповой» сажей, делает ее по контрасту серой. Потоп продолжался всего четверть часа, но он очистил ночной воздух — и сделал свое дело. Перед ливнем выпал град — величиной с яйцо эму, сказали мальчики, — который лежал толстым слоем в старых шурфах у Пайпелэй еще много дней, — даже недель, как говорили.
Оба — такие же влюбленные этой ночью, как двадцать лет назад, — смотрели, как утихала гроза; и когда гора Баккару очистилась от туч, они подошли к задней двери, которая была у самого края навеса, и увидели на востоке великолепный свод синего, как сталь, усеянного звездами неба и далекие вершины, казавшиеся голубыми и прозрачными под мерцающими звездами.
Они некоторое время стояли обнявшись, прежде чем она позвала мальчиков, — как это было в такую же ночь двадцать лет назад, когда ее позвала бабушка этих мальчиков.
— Ладно, мама! — крикнули в ответ мальчики независимым и очень почтительным тоном австралийских юнцов. — Все в порядке. Мы сейчас придем! Ну и барабанило же, мама!
Джонни и Мэри вернулись в комнату и снова сели. Неловкость начала проходить.
— Мы выберемся отсюда, Мэри, — сказал Джонни. — Мэзон хотел купить скот и все остальное, а я пойду работать к Доусону. Пусть у хозяина — все равно! — Невезенье Джонни объяснялось в основном тем, что раньше он был совершенно неспособен «ладить» ни с одним хозяином хоть сколько-нибудь длительное время. — Я смогу и мальчиков устроить. Они здесь только болтаются без толку, а ведь они подрастают. Это несправедливо по отношению к ним, а главное, Мэри, — такая жизнь убивает тебя. Это решает дело! Я был слеп. Пропади она пропадом, эта ферма! Она превращает меня в вола с бельмом на глазу, в негодного старого вола с бельмом на глазу, вроде старого Строуберри Джимми Хаулетта. А в городе ты будешь жить, как дама, Мэри.
— Кто-то едет! — закричали мальчики. Поспешно сброшенные перекладины загремели под конскими копытами.
— Эй, в дому! Это ты, Джонни?
— Да!
— Я знала, что они приедут за тобой, — сказала миссис Мирс, обращаясь к Джонни.
— Придется тебе поехать, Джонни. Ты не отвертишься! Со мной Джим Мэзон, и у нас приказ оглушить и скрутить тебя, если будешь сопротивляться. Проклятый скрипач из Мадджи не явился. Дэйв Риган поломал свою гармонь, так что положение просто безвыходное.
— Но я не могу оставить хозяйку одну.
— Не беспокойся. Мы привели кобылу учительницы с дамским седлом. Учительница говорит, что тебе будет стыдно, Джонни Мирс, если ты не привезешь свою жену на новогодний праздник. И правильно.