– А я вот мамаше скажу, что вы сырую воду пьёте.
– Так она – эва, какой кусище хлеба с солью съела, – сказала кухарка. – Ну, оно и пьётся. Аппетит к росту.
Позвали к завтраку. Не идти нельзя. Решила идти, но ничего не есть и быть кроткой.
Была уха с пирожками. Кишмиш сидела и тупо смотрела на положенный ей пирожок.
– Чего же ты не ешь?
Она кротко улыбнулась в ответ и в третий раз сделала святое лицо – то, что приготовила перед зеркалом.
– Господи, что это с нею? – удивилась тётка. – Что за гримасы?
– Они перед самым завтраком во какой кусище чёрного хлеба съели, – донесла горничная, – и водой из-под крана запили.
– Кто тебе позволил ходить в кухню и есть хлеб? – сердито закричала мать. – И ты пила сырую воду?
Кишмиш подкатила глаза и смастерила окончательно святое лицо, с раздутыми ноздрями.
– Что это с ней?
– Это она меня передразнивает! – взвизгнула тётка и всхлипнула.
– Пошла вон, скверная девчонка! – сердито сказала мать. – Иди в детскую и сиди весь день одна.
– Хоть бы скорее отправили её в институт! – всхлипывала тётка. – Буквально все нервы. Все нервы.
Бедная Кишмиш!
Она так и осталась грешницей.
Чёртик в баночке
(Вербная сказка)
Я помню.
Мне тогда было семь лет.
Все предметы были тогда большие-большие, дни длинные, а жизнь – бесконечная.
И радости этой жизни были внесомненные, цельные и яркие.
Была весна.
Горело солнце за окном, уходило рано и, уходя, обещало, краснея:
– Завтра останусь дольше.
Вот принесли освящённые вербы.
Вербный праздник лучше зелёного. В нём радость весны обещанная, а там – свершившаяся.
Погладить твёрдый ласковый пушок и тихонько разломать. В нём зелёная почечка.
– Будет весна! Будет!
В Вербное воскресенье принесли мне с базара чёртика в баночке.
Прижимать нужно было тонкую резиновую плёночку, и он танцевал.
Смешной чёртик. Весёлый. Сам синий, язык длинный, красный, а на голом животе зелёные пуговицы.
Ударило солнце в стекло, опрозрачнел чёртик, засмеялся, заискрился, глазки выпучены.
И я смеюсь, и я кружусь, пою песенку, нарочно для чёрта сочинённую.
– День-день-дребедень!
Слова, может быть, и неудачные, но очень подходящие.
И солнцу нравятся. Оно тоже поёт, звенит, с нами играет.
И всё быстрее кружусь, и всё быстрее нажимаю пальцем резинку. Скачет чёртик, как бешеный, звякает боками о стеклянные стенки.
– День-день-дребедень!
– А-ах!
Разорвалась тонкая плёночка, капает вода. Прилип чёрт боком, выпучил глаза.
Вытрясла чёрта на ладонь, рассматриваю.
Некрасивый!
Худой, а пузатый. Ножки тоненькие, кривенькие. Хвост крючком, словно к боку присох. А глаза выкатил злые, белые, удивлённые.
– Ничего, – говорю, – ничего. Я вас устрою.
Нельзя было говорить «ты», раз он так недоволен. Положила ваты в спичечную коробочку. Устроила чёрта.
Прикрыла шёлковой тряпочкой. Не держится тряпочка, ползёт, с живота слезает.
А глаза злые, белые, удивляются, что я бестолковая.
Точно моя вина, что он пузатый.
Положила чёрта в свою постельку спать на подушечку. Сама пониже легла, всю ночь на кулаке проспала.
Утром смотрю, – такой же злой и на меня удивляется.
День был звонкий, солнечный. Все гулять пошли.
– Не могу, – сказала, – у меня голова болит.
И осталась с ним няньчиться.
Смотрю в окошко. Идут дети из церкви, что-то говорят, чему-то радуются, о чём-то заботятся.
Прыгает солнце с лужи на лужу, со стёклышка на стёклышко. Побежали его зайчики «поймай-ловлю»! Прыг-скок. Смеются-играют.
Показала чёрту. Выпучил глаза, удивился, рассердился, ничего не понял, обиделся.
Хотела ему спеть про «день-дребедень», да не посмела. Стала ему декламировать Пушкина:
Стихотворение было серьёзное, и я думала, что понравится. И читала я его умно и торжественно.
Кончила, и взглянуть на него страшно.
Взглянула: злится – того гляди, глаза лопнут.
Неужели и это плохо? А уж лучшего я ничего не знаю.
Не спалось ночью. Чувствую, сердится он: как смею я тоже на постельке лежать. Может быть, тесно ему, – почём я знаю.
Слезла тихонько.
– Не сердитесь, чёрт, я буду в вашей спичечной коробочке спать.