Выбрать главу

Гомера часто видели с девушкой одного с ним типа – из интеллектуалов. Эту самую Герту – как ее там дальше, никто толком не знал – в университетском городке приметили: очень она была странная. На семинарах ее заносило – высказываясь на какую-нибудь волнующую тему, литературную или политическую, она говорила быстро, взахлеб – никто не мог разобрать, о чем, собственно, речь; при этом она брызгала слюной, хватала ртом воздух, взмахивала в ажиотаже руками, словно пытаясь схватить какой-то невидимый предмет; дело кончалось тем, что аудиторию сотрясал взрыв хохота, а преподаватель отворачивался к доске, чтобы скрыть улыбку. Выглядела эта пара нелепо: Герта – а она была на две головы выше Гомера – шагала впереди, таща своего спутника за рукав пиджака, словно боялась, как бы он не удрал; то и дело кто-нибудь из них (а иногда оба сразу) разражался неистовым хохотом, который был слышен за целый квартал.

Гомер писал стихи сложные. И неровные. Местами в них чувствовалось влияние Харта Крейна, местами же наивной ясностью они напоминали Сару Тиздейл. И вдруг какая-нибудь строка, образ, прямо-таки пронзительные по своей свежести, остроте видения. Всякий раз, как Гомер читал свои стихи на занятиях кружка, Герта подпрыгивала на стуле, словно через нее пропускали электрический ток; она обводила пристальным взглядом надменно улыбающиеся лица, и ее близоруко сощуренные глаза сперва требовали, а потом уже только молили остальных присоединиться к бессвязным и неумеренным похвалам, которые так и сыпались из ее влажного рта. Но когда Герта умолкала, одна только Майра давала себе труд хоть что-то сказать о прочитанных стихах. Остальные отмалчивались – кто от растерянности, кто от полнейшего безразличия, а кто и из враждебности. Лицо у Гомера наливалось темной краской, и он до конца занятия не отрывал взгляда от собственных колен. Пальцы его загибали уголки аккуратных страничек, словно стихи с них вдруг смыло или же они вообще не были написаны, и перед ним просто-напросто чистые листки, которые он только затем и взял с собою, чтобы было что повертеть в руках.

Майре всегда хотелось высказаться о его стихах поподробней, но набор ее критических суждений был скуден.

– По-моему, прелесть, – только и говорила она. Или: – Мне очень понравилось.

А Гомер так и сидел, не поднимая глаз, лицо его еще больше темнело, и Майра прикусывала язык, словно наказывая себя за этот сухой отзыв. Ей хотелось положить руку на его пальцы, чтобы они перестали теребить аккуратные листочки, чтоб обрели покой.

Только в июне, когда кончилось последнее в том учебном году занятие кружка, Майра решилась заговорить с Гомером. Увидала, что он стоит в конце коридора у питьевого фонтанчика, неожиданно для себя бросилась к нему и выпалила единым духом, что его стихи самые лучшие из ненапечатанных, какие ей доводилось слышать, и что надо ему отправить их в хороший литературный журнал, и что все остальные ребята у них в кружке – просто кретины, раз не сумели его оценить.

Гомер стоял молча, руки в карманах стиснуты в кулаки.

Пока Майра говорила, он не смотрел не нее. Но когда она кончила, больше не смог сдерживать радостное возбуждение. Выхватил из портфеля пачку исписанных листков и сунул ей.

– Вот, прочтите, пожалуйста,– попросил он. – И скажите, как они вам.

По лестнице они спускались вместе. На последней ступеньке Гомер споткнулся, и Майре пришлось схватить его за руку, чтобы он не упал. Ее трогала и забавляла и эта его неловкость, и то, что он не может скрыть, до чего счастлив, идя с нею рядом. Они вышли из белого каменного корпуса, и в лицо им благодатным потоком хлынул лимонно-желтый свет предвечернего солнца. Воздух полнился звонками – было пять тридцать – и воркованием голубей. Белое перышко, выпавшее из голубиного крыла, плавно опустилось Майре на голову. Гомер снял его, засунул за ленту своей шляпы, и, уже распрощавшись с ним, Майра всю дорогу до общежития чувствовала быстрое, легкое прикосновение его пальцев. И все думала: а оставит ли он это перышко у себя, будет ли долго-долго хранить его, как сокровище, – лишь потому, что оно коснулось ее волос.

В ту ночь, когда общежитие погрузилось во тьму, она достала листки со стихами Гомера и прочла их залпом. Чем дальше Майра читала, тем сильней поднималась в ней радость. Многое было ей непонятно, но волнение все росло, все больше овладевало ею. Когда она кончила, ее била дрожь: дрожь, вот как бывает, когда выйдешь из теплой воды и тебя обдаст холодом.

Она оделась, сбежала вниз по лестнице, сама не зная, что будет делать дальше. Двигалась машинально, бездумно. И вместе с тем, никогда еще она не действовала так уверенно. Отперла входную дверь, вышла и, быстро пройдя по вымощенной кирпичом дорожке, свернула влево; все так же торопливо шагала она по залитым луною улочкам, пока не очутилась у здания, где жил Гомер. И сама удивилась тому, что ноги принесли ее сюда.

В ветвях больших дубов трещали цикады – до этой минуты она не слышала их. А подняв голову, увидела над западным крылом большого каркасного дома семь сбившихся в кучку звезд: Плеяды, Семеро сестер. Они жались друг к дружке, словно юные девушки, бредущие через темный лес. Майра прислушалась: ни единого голоса, ни единого звука ниоткуда, лишь стрекочут цикады да едва слышно шуршит при каждом движении ее белая юбка.

Торопливо обогнув дом, она подошла к двери, из которой по утрам появлялся Гомер. Постучала – два отрывистых, четких удара – и всем телом припала к кирпичной стене, дыша прерывисто и часто. Немного спустя постучала еще раз. Сквозь дверное стекло ей были видны ступеньки – спуск в подвал. Там, внизу, приоткрытая дверь и за ней освещенная комната. Сперва показалась тень юноши, а потом и он сам: торопливо накинув коричневый купальный халат, он стал подниматься по лестнице, хмуро глядя вверх, на входную дверь.