Выбрать главу

Пришла весна 1941 года, а с нею приятный дар в 500 долларов от моих дружков Рокфеллеров. На эти деньги я вернулся на Манхэттен, где отдал переделанную «Битву ангелов» в «Тиэтр гилд», и после месячного размышления мистер Лэнгнер позвонил мне. Точнее говоря, это я ему позвонил, и он мне сказал:

– Так вот, Теннесси, насчет этой переработки. Тут вы столь же преуспели, как Скачущая лягушка из Калавераса – вы ведь знаете этот рассказ Марка Твена? Я хочу сказать, вы перестарались, как и та знаменитая лягушка – она выпрыгнула за пределы округа Калаверас.

И все было кончено.

После того, как мистер Лэнгнер повесил трубку, я с грустью припомнил нашу с ним первую встречу (кстати, я по-прежнему люблю его и вспоминаю с нежностью). Его письменный стол, размером не уступающий президентскому, был весь завален рукописями пьес – я и не представлял себе, что на свете может быть столько рукописей. Великолепным жестом он сбросил на пол их все, кроме моей, и сказал:

– Меня не интересует никто, кроме гениев, так что присаживайтесь, прошу вас.

(С тех пор, как только услышу слово «гений», тут же ощупываю внутренний карман пиджака: цел ли бумажник?)

* * *

Лифтер на Манхэттене: наиболее красочный период моей деятельности на этом поприще – работа в ночную смену в обветшалом отеле «Сан-Хасинто» на Мэдисон-авеню в районе Пятидесятых улиц (теперь здание его снесено). Отель этот был пристанищем для вдов – дам из высшего общества, но со снизившимся доходом, готовых отдать последний грош, лишь бы у них был достаточно звучный адрес. Не все эти дамы были между собой в добрых отношениях. Точнее говоря, не ладили друг с другом две вдовицы: одна из них, старушка с пышной фамилией Очинклосс, впадала в буйное бешенство, стоило ей очутиться в лифте с другой старушкой, носившей столь же величественную фамилию. Вместе со мной в ночную смену работал еще один молодой поэт – тот был телефонистом. Он предупредил меня: что бы ни произошло, пусть даже «Сан-Хасинто» будет охвачен пламенем, эти две дамы ни в коем случае не должны очутиться в кабине лифта одновременно.

Но именно так и вышло, они столкнулись в лифте. Разыгравшаяся в кабине сцена напоминала петушиный бой в самом его разгаре. И, уж конечно, излишне говорить, что лифт застрял между этажами! Сперва-то я направил его вверх – на тот этаж, где жила Очинклосс, но другая вдова завизжала: «Почему наверх? Вниз, вниз!» Я рванул рукоятку, и лифт застрял между девятым этажом и десятым, дело было в полночь, и от их воплей, наверно, проснулся весь отель. (С тех пор я убежден: у старых дам апоплексического удара быть не может, они ему просто не подвержены, пусть даже многочисленные факты и говорят о противном.)

Помню, в отеле этом жила чудесная старушка Кора Уизерспун, бывшая актриса на характерные роли. Думаю, теперь можно без всякой опаски рассказать, что эта прелестная старая дама – ее уже нет в живых – была морфинистка, так что мне и другому молодому поэту приходилось по ночам получать для нее наркотик в дежурной аптеке.

Считается, что морфий успокаивает, но на мисс Уизерспун он всегда действовал возбуждающе.

Обычно она болтала со мною и с поэтом в холле отеля чуть ли не до рассвета. Впрыснутой дозы ей хватало надолго – до первых петухов. А потом мы с поэтом на руках несли ее к лифту, поэт открывал дверь ее номера, а я опускал старушку на краешек постели.

– Ну, что бы я без вас делала, мальчики? – бормотала она с той нежной, печальной мудростью старости, которой ведомо, что «все проходит». (Удалось ли кому-нибудь – будь то в мире театра или вне его – так постичь и показать неотразимое очарование и величие старых женщин, как это сделал Жироду в «Безумной из Шайо»? Кейт Хепберн была недостаточно старой, а может быть, недостаточно сумасшедшей, чтобы дать зрителю почувствовать всю обаятельность их безумия.)

* * *

В конце 1941 года я жил в западной части Гринич-Вилледж, в районе складов, у одного художника-абстракциониста. Приятель мой оказался нервнобольным, притом безнадежным; он был самый настоящий псих – еще до того, как быть психом стало модно.

В ту пору я некоторое время, очень недолго, работал официантом в забегаловке под названием «Кабачок нищих», хозяйкой его была беженка из нацистской Германии, некая Валеска Герт, личность совершенно фантастическая. Она была танцовщица-мимистка, но это отнюдь не все. Работал я за одни чаевые. Официально Валеске разрешалось отпускать клиентам пиво, но она толковала свои права несколько расширительно, и в кабачке подавались также более возбуждающие напитки. Была и еда – копченая колбаса, кислая капуста. Была там какая-то певица – то ли женщина, рядившаяся мужчиной, то ли мужчина, рядившийся женщиной, я так и не смог разобраться, а еще была вездесущая, несравненная Валеска. Иногда я подрабатывал, читая стихи-экспромты. Вот, например, такие (можете перепечатывать, если угодно – авторское право на них не распространяется!):

С треском наш Микки по свету гулял, Хлопал дверями, пел и орал, Над богом и дьяволом насмехался, Туда, где святым не бывать, совался. Его все боялись – с ним не было сладу: «Я вам не по нраву – ну и не надо!» Соседей держал в постоянном он страхе, Врывался к ним без штанов, без рубахи, Похабные песни всю ночь распевал, В палисаднике писал, в умывальник блевал. Двух парней ему родила жена, Но кухонным ножом закололась она. Один сын ослеп, другой сын свихнулся, Наш Мик под конец утих и согнулся, С выпивкой, с картами завязал, Угнетенным евреям сочувствовать стал. Мик дожил до ста и скончался во сне, А дальше – вы не поверите мне: Собрались соседи, рыдали, молились, На урну из мрамора разорились. Эх, память людская, как ты коротка, – Чтить после смерти такого скота!

Стихи эти были по тем временам довольно забористые, и я стал своего рода приманкой для посетителей. Так что чаевые мне шли изрядные.