Мысль, что ему не удержаться на работе, стала форменным наваждением, он не мог от нее отделаться. Хоть как-то забыться ему удавалось только но вечерам, с кошкой. Одним своим присутствием Нитчево разгоняла целый сонм опасных случайностей, подстерегавших его. Видно было, что кошку случайности не волнуют. Все идет естественным, заранее предопределенным порядком, и тревожиться вовсе не о чем, считала она. Движения ее были медлительны, безмятежны, была в них законченная совершенная грация. Ее немигающие янтарные глаза взирали на все с полнейшей невозмутимостью. Даже завидев еду, она не проявляла торопливости. Каждый вечер Лючио приносил ей пинту молока – на ужин и на завтрак, и Нитчево спокойно ждала, пока он нальет молоко в треснутое блюдечко, позаимствованное у хозяйки, и поставит его у кровати. После этого Лючио ложился и выжидательно смотрел на кошку, а она медленно подбиралась к голубому блюдечку. Прежде чем приняться за молоко, она устремляла на Лючио один-единственный долгий взгляд немигающих желтых глаз, а затем, грациозно опустив подбородок к краю блюдца, высовывала атласно-розовый язычок, и комнату наполняли нежные музыкальные звуки ее деликатного лаканья. Он все смотрел и смотрел на нее, и ему становилось легче. Тугие узлы беспокойства распускались. Тревога, сжатым газом распиравшая его изнутри, исчезала, сердце билось спокойней. Он смотрел на кошку и делался сонный-сонный, впадал в забытье: кошка все росла и росла, а комната уменьшалась, уходила все дальше. И тогда ему начинало казаться, что они с кошкой – одинакового размера. Что он тоже кошка и лежит рядом с ней на полу, и оба они лакают молоко в безопасном уютном тепле запертой комнаты, и нет на свете ни заводов, ни мастеров, ни квартирных хозяек – крупных светловолосых, с переспелой дразнящей грудью.
Нитчево лакала долго. Порою он засыпал, не дождавшись, пока она кончит. Но потом просыпался и, ощутив у груди теплый комок, сонно протягивал руку, чтобы погладить кошку, а когда она начинала мурлыкать, чувствовал, как слабо-слабо подрагивает ее спина. Кошка заметно нагуливала жир. Бока ее раздались. Разумеется, они не обменивались признаниями в любви, но оба понимали, что связаны на всю жизнь. Полусонный, он разговаривал с кошкой шепотом – но при этом он никогда не фантазировал, как в письмах к брату, а только старался отогнать самые томительные свои страхи: нет, он не останется без работы, он всегда сможет давать ей блюдечко молока утром и вечером, и всегда она будет спать у него на кровати; нет, ничего плохого с ними случиться не может, и бояться ей вовсе нечего. И даже солнцу, что ежедневно встает, свеженачищенное, из самой середины кладбища, не нарушить очарования, которое каждый из них вносит в жизнь другого.
Как-то вечером Лючио уснул, не выключив света. Хозяйке в ту ночь не спалось, и, увидев под его дверью светлую полосу, она постучала; ответа не последовало, и она распахнула дверь. Странный маленький человек спал на кровати, а кошка, свернувшись в клубок, приткнулась к его обнаженной груди. Лицо у него было преждевременно увядшее, заострившееся; с открытыми глазами он казался еще старше, но сейчас глаза были закрыты. И весь он – тощий, тщедушный, бледнокожий, какой-то недоразвитый, ни дать ни взять – внезапно вытянувшийся подросток. Мужчина он, верно, не бог весть какой, решила она, но ей захотелось его испытать. Русский тоже был худ, мощи ходячие, и вечно кашлял, словно грудь его изнутри раздирали орды варваров. А все-таки в нем полыхало пламя, и оно придавало ему настоящую силу – вот это был любовник. Вспомнив русского, занимавшего раньше эту комнату, она подошла к Лючио, прогнала кошку и положила руку на плечо спящего человечка. Лючио проснулся – хозяйка, улыбаясь, сидела рядом, от нее еще пахло теплом постели и чуть-чуть мукой. Со сна ему показалось, что у нее два лица – большими сияющими лунами они покачивались в янтарно-желтом свете лампочки. Рука ее жгла плечо, опаляла до боли, совсем как спина загнанной лошади, к которой он прикоснулся когда-то в детстве. Рот у женщины был влажный, жар ее груди поглотил его. Розы на обоях – какие ж они большущие! – выступили на миг. Потом снова погрузились во тьму…
Когда хозяйка ушла, он опять уснул, так и не осознав, что же произошло между ними – осталось лишь чувство полнейшего отдохновения и покоя, а кровать, словно бы воспарив высоко-высоко над темным скопищем крыш и щетиною труб заводского города, казалось, плывет меж звезд, и вовсе они не холодные, а теплые, согретые человеческим теплом, чуть пахнущим мукой…
Жизнь в доме стала для него сладостной и привычной.
Зимним вечером, в четверть шестого, входя в прихожую, он громко и бесшабашно выкрикивал:
– Э-эй, всем привет, э-эй!
Из шума радио, как в опьянении, выплывала светловолосая хозяйка, начиненная сладкими, словно мед, модными песенками про луны и розы, синеющие небеса и радуги, уютные коттеджи и закаты, сады и вечную любовь. Она улыбалась, трогала свой широкий лоб, оглаживала себя, радуясь своей нежной плоти, ее обилию, и готовая разделить с ним эту радость… Да, да, розы, луны, влюбленные следовали за ним по лестнице в его комнату и там извергались на него потоком, дикой мешаниной из всяческих «Помни меня!», «Жду тебя лун ною ночью», «Люблю навек» – всем этим радио наполняло ее за день, словно огромную бутыль, которую смуглый маленький человек раскупоривал у себя наверху перед ужином.
Зато дневное его существование становилось все напряженней. Работал Лючио с лихорадочной торопливостью, и, когда мастер, подходя к конвейеру, останавливался у него за спиной, тревога нестерпимо распирала его изнутри. Мастер что-то бурчал ему в спину, с каждым разом все громче, бурчанье это ножом вонзалось Лючио между лопаток, из раны выхлестывалась кровь, и он собирал все силы, чтоб не упасть. Его пальцы двигались все быстрей и быстрей, под конец он сбивался с ритма, в машине что-то застопоривалось, и она ревела – громко, неистово, разом уничтожая иллюзию, будто бы человек повелевает ею.