– Если тебя выгонят, я тоже уйду, – объявила она.
Впрочем, грозу пронесло, и оба остались в университете.
Все это сблизило их еще больше. Но почему-то, оставаясь вдвоем, они всякий раз испытывали неловкость. У Джона все время было предчувствие, что между ними произойдет что-то очень важное. А почему, он и сам не мог бы сказать. Быть может, на него заражающе действовала Флорина экспансивность. Когда он бывал с нею, радостное, едва сдерживаемое волнение охватывало его – такое, наверное, испытывает ученый на пороге большого открытия. Постоянная надежда, предвкушение чего-то неизведанного… А Флора? Может, и с нею творится то же самое? – спрашивал он себя. Порою он был уверен, что да. Но восторженность ее проявлялась по поводам столь разнообразным, что его одолевали сомнения. Ее захватывало то одно, то другое. Она напоминала не по годам развитое дитя, только-только открывающее для себя мир; ничего не принимая на веру, Флора на все смотрела удивленным и свежим взглядом ребенка, умудренного, однако, пониманием, какое дается лишь возрастом. Зачастую она бывала с ним очень откровенна. Но порою вдруг замыкалась в себе, почему-то делалась скрытной.
Как-то вечером, когда они сидели за светлым дубовым столом в справочном отделе библиотеки и вместе занимались, он спросил ее, откуда она родом.
– Из Канзаса, – ответила Флора.
– Знаю, но откуда именно? Из какого города?
К удивлению Джона, она вспыхнула и уткнулась в тетрадь, оставив его вопрос без ответа.
– Откуда именно? – настойчиво повторил он, не понимая, отчего она залилась краской.
Но Флора с треском захлопнула тетрадь и рассмеялась ему в лицо:
– Какое это имеет значение – откуда?
– Просто я хотел знать.
– А вот не скажу.
– Почему?
– Да потому, что совсем не важно, откуда ты явился. Важно только одно: куда ты идешь.
– А куда же ты идешь?
– Сама не знаю.
И, откинувшись на спинку светлого дубового стула, она вдруг затряслась от хохота:
– Ну как я могу знать, куда я иду?
К ним подошла библиотекарша, угрожающе нахмурилась:
– Нельзя ли потише? Люди занимаются.
– Куда ты идешь? – выдохнул Джон едва слышно.
А Флора, спрятав лицо за тетрадкой, все хохотала.
– Куда ты идешь? Куда? Куда? – шепотом повторял Джон, просто чтобы подразнить ее. До чего же она смешная: лицо скрыто черной обложкой тетради, видны только повязанные ленточкой волосы да багровая, как у индюшки, шея.
Вдруг Флора выскочила из-за стола, лицо ее исказилось в плаче. Опрометью выбежала она из справочной, и на всем пути до ее пансиона он не мог выжать из нее ни слова.
Но однажды в томике стихов, который Джон взял у Флоры, он обнаружил письмо из дома. На конверте – почтовый штемпель: Харвуд, штат Канзас. Джон ухмыльнулся – забытый богом городишко в северо-западном Канзасе, другой такой дыры на свете не сыщешь. Сам себя презирая, он вынул письмо из конверта и стал читать. Оно было от Флориной матери. Документ в своем роде классический: денег уходит на Флору прорва – на еду, на жилье, на книги. А она занимается дурацким бумагомаранием – это же пустой перевод времени. Пора браться за ум, трудиться в поте лица – вот тогда она, закончив учение, устроится преподавать, а то на семью надвигаются тяжкие испытания…
«Тут у нас все иссыхает: и земля, и люди; в делах застой. Прямо не представляю себе, чем оно все кончится. Не иначе, как это кара божья. Три года кряду – засуха. Видно, на этот раз Господь, желая истребить грехи наши, насылает на нас не потоп, а вселенскую сушь».
Ближе к весне Джон купил за тридцать пять долларов подержанный «родстер», и, как только у них с Флорой выдавалось несколько свободных часов, они колесили по живописным проселкам, а потом высаживались где-нибудь и уплетали приготовленные Флорой сандвичи. Понемногу Джон привыкал к необычной внешности Флоры, к ее нелепой экспансивности. Он-то привыкал, а другие – нет. В университетском городке Флору считали чем-то вроде местной дурочки. Как раз в это время Джона усиленно уговаривали вступить в студенческую корпорацию, и там ему объявили, что кое-кто из членов корпорации находит Флору особой весьма странной, с такой встречаться не подобает. То и дело Джону вспоминался первый их разговор в роще баптистского колледжа: Флора тогда говорила, что это так сложно – найти свое место среди людей, и ей это не под силу. Но ведь, собственно, она для этого палец о палец не ударяет. Вовсе незачем громко высказываться на всякие запутанные темы, когда они идут по коридору университетского корпуса, где полно народу, и уж совсем ни к чему так беспардонно обходиться с людьми, которые ей неинтересны – вот так, вдруг удирать, не извинившись, если разговор, по ее мнению, перешел на предметы скучные, нестоящие, а именно такие разговоры, по преимуществу, и вели друзья Джона.
Глядя на других студенток, он без труда мог себе представить их будущее: домашние хозяйки в семьях среднего достатка; некоторые станут учительницами или же выберут себе другую профессию. А Флора? Что будет с нею? Даже вообразить себе невозможно, чтобы она стала такой, как все, занялась тем же, что и другие; чтобы она вернулась в свой Харвуд, штат Канзас, или обосновалась еще где-нибудь. В университетский мирок она никак не вписывалась, но где, при каких обстоятельствах – спрашивал он себя – она вообще могла бы найти пристанище? Может, он так же непохож на других, как она, но с ним дело обстоит по-другому. Ему приспосабливаться легче, да и требования к людям и к жизни у него не такие высокие, как у Флоры. Он ведь из тех, кто, наткнувшись на препятствие, ищет способ его обойти. А вот Флора…
Решив, что преподаватели на кафедре английского языка и литературы – безнадежные рутинеры, она вдруг увлеклась геологией. Вот почему той весною излюбленным местом их прогулок стал заброшенный карьер – Флора собирала там образцы пород. Она скакала с камня на камень, напоминая забавную, ярко одетую обезьянку на проволоке; ее зеленый рабочий халатик хлопал на ветру, снизу до Джона беспрестанно долетал ее голос, то возбужденный, пронзительный, то приглушенный – это когда она вдумчиво рассматривала очередную находку.
– А немножко помолчать не желаешь? – спрашивал он ее.
– Исключено – разве что мне заткнут рот.
Обычно Джону надоедало ее дожидаться, и он сам открывал корзинку с едой. Но вот наконец она выбиралась из карьера и усаживалась с ним рядом на вершине холма, до того усталая, что и есть не могла. И пока Флора раскладывала свои камешки и увлеченно их разглядывала, Джон уминал сандвичи – ржаной хлеб с швейцарским сыром или с арахисовым маслом и джемом. А потом они до вечера разговаривали – о литературе и о жизни, об искусстве и цивилизации. Оба страстно восхищались древней Грецией и современной Россией. Греция – прошлое человечества, Россия – его грядущее, говорила Флора, и Джон считал эту мысль блестящей; впрочем, в ней было что-то знакомое – а не встречалась ли она ему раньше, в какой-нибудь книге?
Жаркие их дискуссии не затихали до заката, но с наступлением сумерек оба почему-то начинали нервничать, чувствовали себя скованно, в разговоре возникали долгие паузы, и в это время они старались не глядеть друг на друга. Когда становилось совсем темно, Флора вдруг вскакивала, отряхивала халатик.
– Пожалуй, нам пора, – говорила она, и голос ее звучал уныло, безнадежно – словно вел человек долгий спор о чем-то очень важном, но так и не смог убедить своего собеседника. И, спускаясь за нею следом к подножью холма, где они оставляли старенький «родстер», Джон почему-то чувствовал себя несчастным. И было у него ощущение, будто что-то осталось недосказанным, недоделанным – странное чувство незавершенности…
Наступила последняя суббота перед концом весеннего семестра. Они решили на весь день поехать за город – готовиться к заключительному экзамену по французскому, которым занимались вместе. Флора приготовила сандвичи и фаршированные яйца. А Джон, не без опаски, прихватил бутылку красного, сунул ее потихоньку в карман на дверце машины, по и словом об этом не обмолвился, покуда они не поели, – он знал, что Флора выпивки не одобряет. Не по моральным соображениям, а просто потому, что считает всякую трату на спиртное бессмысленным расточительством. Не стала она пить и на этот раз.