Выбрать главу

– Комната уже занята, – объявила она.

– А-а…

– Не могу ж я позволить себе такую роскошь, чтобы комнаты пустовали.

– Ну да.

– Должна же я быть практичной, так?

– Так.

– Всем нам приходится быть практичными. Такие дела.

– Понятно. Где кошка?

– Кошка? Да я ее вышвырнула еще в среду.

И тут что-то неистово вспыхнуло в нем в последний раз. Энергия. Гнев. Протест.

– Не может быть! Не может быть! – выкрикнул он.

– Тихо! – бросила женщина. – Да ты как обо мне понимаешь? Стану я возиться с какой-то больной приблудной кошкой! Вот нахальство!

– Больной? – переспросил Лючио. Он сразу сник.

– Ну да.

– А что с ней такое?

– Да почем я знаю? Орала всю ночь, такой был тарарам. Вот я ее и вышвырнула.

– А куда же она пошла?

Женщина грубо захохотала.

– Куда пошла! Откуда мне знать, куда пошла эта поганая кошка! Да пропади она пропадом!

Большущая туша повернулась и стала взбираться по лестнице. Дверь в бывшую комнату Лючио была открыта. Женщина вошла туда. Мужской голос произнес ее имя, и дверь захлопнулась.

Лючио побрел прочь из вражеского стана.

В глубине души у него забрезжило безотчетное чувство, что песенка его спета. Да, теперь он мог обозреть свое земное существование, оставшееся позади. Нелепое бытие жалкой плоти. Ее метания и корчи, явно бесплодные блуждания. Он видел – линии, казавшиеся ему параллельными, сошлись, и дальше дороги нет.

В нем не осталось ни страха, ни жалости к себе, он больше ни о чем не скорбел.

Лючио дошел до угла и, повинуясь инстинкту, свернул в переулок.

И тут снова, последний раз в его жизни, свершился великий акт милосердия божия. Прямо перед собою он вдруг увидел хромавшую, странно обезображенную кошку. Она! Нитчево! Его исчезнувший друг!

Лючио стоял не шевелясь и ждал, когда кошка приблизится к нему. Она едва брела. Но глаза человека и кошки подтаскивали их друг к другу, как на аркане, преодолевая сопротивление ее тела. Ибо кошка была вконец изуродована, она еле двигалась…

Смерть ее наступала медленно. Но неотвратимо. И кошка, не отрываясь, глядела на Лючио.

В ее янтарных глазах по-прежнему были достоинство и такая нерассуждающая преданность, словно Лючио отсутствовал каких-нибудь несколько минут, а не много-много дней, полных голода, холода, бедствий.

Лючио наклонился, взял кошку на руки. Посмотрел, отчего она захромала. Одна лапа была перебита. С тех пор, должно быть, прошло уже несколько дней: она почернела и загноилась, от нее шел скверный запах. Тело кошки стало почти невесомым – мешочек с костями, а мурлыканье, которым она его встретила, – почти беззвучным.

Как же с нею стряслась такая беда? Объяснить ему это кошка не могла. И он тоже не мог объяснить ей, что стряслось с ним. Не мог рассказать ни про бурчанье мастера у него за спиной, ни про спокойную надменность врачей, ни про хозяйку, светловолосую и грязную, для которой что тот мужчина, что этот – все едино.

Молчание и ощущение, что друг тут, рядом, заменяли им речь.

Он знал – ей долго не протянуть. И она это тоже знала. Взгляд у нее был усталый, погасший – в нем уже не горел упрямый огонек, говорящий о жажде жизни, тот огонек, в котором секрет героической стойкости живого существа. Нет, не горел. Глаза ее потухли. Теперь они до янтарных ободков были полны всех тайн и печалей, какими может ответить мир на бесконечные наши вопросы. Было в них одиночество – да, одиночество. Голод. Смятение. Боль. Все, все это было в ее глазах. Больше они уже ничего не хотели вбирать. Только закрыться, не знать новых мук.

Он понес ее по мощенной булыжником улице, круто сбегающей к реке. Идти было легко. К реке спускались все улицы города.

Воздух потемнел, в нем уже не было невыносимо злого сияния солнечных лучей, отражаемых снегом. Ветер подхватывал дым, и он с овечьей покорностью бежал над низкими крышами. Воздух был пронизан холодом. Копотью сгущался мрак. Ветер подвывал, словно тонкий, туго натянутый провод. Где-то вверху, на набережной, прогромыхала груженная болванками машина – железо с завода, все больше и больше погружавшегося во тьму, по мере того как земля отводила одну свою сторону от жгучих затрещин солнца и медленно подставляла ему другую.

Лючио говорил с кошкой, а сам заходил все глубже, в воду.

– Скоро, – шептал он ей. – Скоро, скоро, совсем уже скоро.

Лишь на какой-то миг она воспротивилась – в порыве сомнения вцепилась ему в плечо и в руку.

Боже мой, боже мой, для чего ты меня оставил?

Но вспышка эта тут же угасла, вера в Лючио вернулась к ней, река подхватила их и понесла прочь. Прочь из города, прочь, прочь из города – словно дым заводских труб, уносимый ветром.

Прочь на веки веков.

Лицо сестры в сиянии стекла

Мы жили тогда в Сент-Луисе, на Мейпл-стрит, в тесной квартирке на третьем этаже доходного дома, и в нашем квартале был еще гараж «Всегда готов», китайская прачечная и заведение букмекера под видом табачной лавки.

Я был в то время личностью, не поддающейся никакой классификации, и, казалось, мне предстоят либо коренные перемены в жизни, либо полная катастрофа. Ибо я был поэт, а работал на обувном складе. Что касается моей сестры Лоры, то к ней, пожалуй, обычные мерки были еще менее применимы, чем ко мне. Она не делала никакого шага навстречу жизни – как говорится, стояла на бережку, боялась ноги замочить, заранее предчувствуя, что вода окажется чересчур холодной. Я уверен, она бы с места не сдвинулась, если бы наша мать, женщина весьма напористая, не подтолкнула ее, притом довольно решительно и бесцеремонно: когда Лоре исполнилось двадцать лет, мать записала ее в коммерческий колледж неподалеку от нашего дома и из своих «журнальных денег» (она распространяла подписку на журналы для женщин) заплатила за первое полугодие. Но из этой затеи ничего не вышло. Правда, Лора старалась запомнить расположение клавиш пишущей машинки: в колледже ей дали схему клавиатуры, и она молча просиживала перед нею часами, не сводя с нее глаз, а руки ее тем временем чистили и полировали маленькие стеклянные фигурки – их у нее было великое множество. Этим она занималась ежедневно после обеда, и мать всякий раз требовала от меня полнейшей тишины:

– Ш-ш, сестренка учит схему пишущей машинки!

Но я почему-то заранее чувствовал, что проку от этого не будет, и оказался прав. Сестра как будто и в самом деле запомнила расположение букв, но во время еженедельной тренировки на скорость они всякий раз вылетали у нее из памяти, словно стая вспугнутых пташек.

Дошло до того, что она уже не могла заставить себя переступить порог колледжа. Какое-то время ей удавалось скрывать это от матери. Она по-прежнему каждое утро уходила из дома, но шла не в колледж, а в парк и гуляла там по шесть часов. Дело было в феврале, и эти прогулки в любую погоду кончились жестокой простудой. Недели две она пролежала в постели со смутной, странно счастливой полуулыбкой на лице. Мать, разумеется, позвонила в колледж – сообщить о ее болезни. К телефону подошла какая-то женщина; уж не знаю, кем она там работала, но только она никак не могла сообразить, кто же такая Лора Уингфилд; это задело мать, и она сказала довольно резко:

– Моя дочь посещает этот ваш колледж уже два месяца, не можете вы ее не знать!

И тут последовало ошеломляющее разоблачение: после некоторой заминки женщина объявила, что теперь она в самом деле припоминает девушку по фамилии Уингфилд, но вот уже месяц девушка эта не является на занятия. Тут в голосе матери забушевала ярость. Тогда трубку взяла какая-то другая женщина и подтвердила слова первой. Мать положила трубку и бросилась в комнату Лоры – у той уже не было улыбки на лице, оно было испуганное, напряженное. Да, признала сестра, все, что сказали в колледже, – правда.

– Я больше просто не могла, мне всякий раз до того было страшно – даже тошнить начинало.

После такого сокрушительного провала сестра осталась дома и большую часть времени проводила у себя в спальне – узенькой комнатушке с двумя окнами, выходившими в полутемный тупик между крыльями дома. Тупик этот мы прозвали Долиной смерти – по причине, о которой, пожалуй, следует здесь упомянуть. В нашем квартале обитало великое множество бездомных кошек, и на них неустанно охотился злющий грязно-белый пес китайской породы. Если он подкрадывался к ним на открытом месте или поблизости от пожарных лестниц, им, как правило, удавалось удрать, но частенько пес хитрым маневром загонял кошечку помоложе в самый конец тупика, и вот тут-то, как раз под окнами Лориной спальни, жертву ждало ужасающее открытие: то, что она принимала за путь к бегству, на деле оказывалось замкнутой ареной, мрачным склепом из бетона и кирпича, стенки которого были настолько высоки, что ни одной кошке отсюда было не выбраться, и ей оставалось только одно – плюнуть смерти в глаза и ждать, когда она на нее кинется. Недели не проходило, чтобы не разыгралась кровавая драма. Лора просто возненавидела этот тупик – выглядывая из окна, она всякий раз вспоминала рычание и дикие вопли, которыми сопровождалось убийство. Вот почему она даже днем сидела о опущенными шторами, а так как мать запретила попусту жечь электричество, сестра пребывала в вечном полумраке. В ее комнатушке стояла обшарпанная, цвета слоновой кости мебель: кресло, стол-бюро и кровать. Над кроватью висела на редкость безвкусная картинка религиозного содержания: лик Христа, очень женоподобный, с двумя крупными слезами, только что выкатившимися из глаз. Очарование этой убогой комнате придавала коллекция стеклянных фигурок, которые собирала сестра. Она любила цветное стекло: стены ее комнаты были увешаны полками со стеклянными безделушками очень светлых, нежных тонов. Сестра мыла и перетирала их с бесконечной заботливостью. Бывало, когда ни войдешь к ней в комнату, там разлито мягкое призрачное сияние – оно шло от стекла, вбиравшего в себя те слабые отблески света, каким удавалось пробиться сквозь сумрак Долины смерти. Сколько их было там, этих хрупких стеклянных фигурок, я не имею понятия. Должно быть, сотни. Вот Лора могла бы вам это сказать совершенно точно – она нежно любила каждую из них в отдельности.